- Что? Выпустила на свободу (энергичный взмах рукой), избавилась от них, рассадила по нужным растениям, куколок зарыла, велела, чтоб спасались, пока не видят птицы - или, увы, притворяются, что не видят. Впрочем, к чему все эти иносказания, ведь ты имеешь склонность извращать или понимать превратно мои мысли: в каком-то смысле и меня разрывают три мучительных противоречия, и основное, разумеется, имеет отношение к моему тщеславию. Я понимаю, что биологом не стану никогда, моя страсть к ползающим велика, но не чересчур. Знаю, я всегда буду обожать орхидеи, грибы и фиалки и у тебя на глазах буду одна уходить из дома, чтобы побродить в одиночестве в лесу, а потом одна вернусь с какой-нибудь единственной крохотной лилией в руке; но, как бы я их ни любила, цветы как увлечение, должно быть, тоже скоро пройдут, едва лишь у меня хватит сил с ними расстаться. И последнее - величайшая мечта, сопряженная с величайшим страхом: грезы о такой голубой, такой далекой, такой отвратительно недоступной вершине, сулящие мне под конец превращение в одну из тех паучих - старых дев, учительш театральной школы, понимая, что нам с тобой, как пророчишь ты, злой пророк, соединиться браком невозможно, и при этом вечно имея перед глазами жуткий пример в виде Марины - восторженной, хорохорящейся посредственности.
- Ну, паучихи - это полная ахинея, - заметил Ван, - уж как-нибудь мы со всем этим справимся, усилиями умело подделанных документов постепенно родство станет все менее и менее близким, пока наконец не превратимся в простых однофамильцев, в худшем случае будем себе жить незаметно, ты - моя экономка, я - при тебе эпилептик, и тогда, как утверждает твой Чехов, "мы увидим все небо в алмазах".
- Ты все их отыскал, дядя Ван? - спросила Ада, со вздохом склоняя печальную головку к нему на плечо.
Она открылась ему целиком.
- Более или менее, - ответил Ван, этого не осознав. - Во всяком случае, подверг грязнущий пол самому тщательному обследованию, на какое только способна романтическая натура. Одна крохотная блестящая негодница закатилась под кровать, где обнаружились девственные дебри пуха и грибковой поросли. Отдам, чтоб их привели в порядок в Ладоре, куда на днях наведаюсь на авто. Необходимо прикупить уйму всякого - роскошный купальный халат под стать вашему новому бассейну, крем, именуемый "Хризантема", пару дуэльных пистолетов, пляжный складной матрас, желательно черного цвета, - не столько для лежания на пляже, сколько для лежания на той скамье, и еще для нашего isle de Ladore.
- Учти, - заметила Ада, - я тебе не советую выставляться посмешищем и искать пистолеты в сувенирных лавках, да еще при том, что в Ардис-Холле полно старых ружей и винтовок, всяких револьверов и луков со стрелами, - вспомни, сколько мы стреляли из них, когда были детьми.
Да, да, он помнил, помнил. Когда были детьми, да, да. По правде говоря, представлять себе это недавнее прошлое в образах из детской было так странно. Ведь ничего же не изменилось - ведь ты со мной, правда? - не изменилось ничего, кроме нескольких изменений к лучшему, происшедших вокруг дома и в гувернантке.
Вот именно! Ну не умора ли! Ларивьер расцветает пышным цветом, превращаясь в великую писательницу! В сенсационного автора канадийского бестселлера! Ее новелла "Ожерелье" ("La rivière de diamants") стала хрестоматийным произведением для женских школ, а цветистый псевдоним "Гийом де Мопарнас" (пропущенное "н" делало звучание более intime) был известен повсюду от Квебека до Калуги. На своем причудливом английском мадемуазель характеризовала это так: "Грянула слава, повалили рубли, хлынули доллары" (в ту пору в Восточной Эстотиландии были в ходу обе валюты); при этом добропорядочная Ида мало того что не бросила Марину, в которую, увидев ее в "Билитис", раз и навсегда платонически влюбилась, но корила себя за то, что позабыла про Люсетт, с головой погрузившись в Литературу; в результате ныне мадемуазель в порыве высвобожденного энтузиазма уделяла той гораздо больше внимания, чем некогда бедняжке (по словам Ады) Аде в ее двенадцать по окончании первого (жалкого) семестра школьных занятий. Какой же Ван идиот: как мог он подозревать Кордулу! Невинную, кроткую, тишайшую маленькую Кордулу де Прэ, тогда как Ада дважды, трижды и разными шифрами втолковывала ему, что выдумала эту противную, ластящуюся школьную подружку, когда надо было буквально оторвать себя от него, лишь обозначив возможность - с прицелом, так сказать, на будущее - существования девицы такого рода. Как бы выговаривая для себя своеобразный чек на предъявителя.
- Что ж, ты его получила, - сказал Ван. - А теперь чек аннулирован. И нового не дождешься. Но все-таки, почему ты бежала за жирным Перси, что-нибудь важное?
- Да, очень! - ответила Ада, подхватывая нижней губой медовую капельку. - Его мать ждала у дорофона, и он просил, пожалуйста, скажи, что я выехал домой, а я про все забыла и кинулась к тебе целоваться.
- В Риверлейн, - заметил Ван, - у нас это звалось Правда-Бублик: правда истинная, вокруг сплошная правда, а посреди дырка.
- Ненавижу! - вскричала Ада и тут же сделала гримаску: "внимание", так как в дверях показался сбривший усы Бутейан - без ливреи, без галстука, в малиновых подтяжках, высоко на груди подхватывавших его темные, туго обтягивающие торс панталоны. Пообещав принести кофе, Бутейан удалился.
- Позволь спросить тебя, дражайший Ван, позволь и тебя спросить! Сколько раз Ван изменял мне с сентября 1884 года?
- Шестьсот тринадцать, - ответил Ван. - С не менее чем двумя сотнями шлюх, но обходясь исключительно ласками. Я остался совершенно верным тебе, так как все это были лишь "обманопуляции" (притворные, ничего не стоившие поглаживания непамятных холодных рук).
Вошел дворецкий, на сей раз в полном облаченье, неся кофе и тосты. И еще "Ладор-газетт". С фотографией Марины и ластившегося к ней юного актера латинской наружности.
- Фу-у! - воскликнула Ада. - Совсем позабыла. Он приезжает сегодня с каким-то киношником, значит, весь день насмарку. Ну вот, ко мне вернулись бодрость и свежесть! - заявила она (после третьей чашки кофе). - Сейчас всего лишь без десяти семь. Можем совершить восхитительную прогулку по саду; там есть пара мест, которые, возможно, тебе знакомы.
- Любовь моя! - сказал Ван. - Моя призрачная орхидея, мой дивный пузырничек! Я не спал две ночи подряд - в первую представлял, что будет в следующую, и эта следующая оказалась еще прекрасней, чем я себе представлял. На данный момент я пресыщен тобой.
- Комплимент не слишком удачный! - заметила Ада и громко звякнула колокольчиком, чтоб принесли еще тостов.
- Как известный венецианец, я отвесил тебе восемь комплиментов…
- Какое мне дело до всяких пошлых венецианцев! Ты, милый Ван, стал такой грубый, такой странный…
- Прости, - сказал он вставая. - Сам не знаю, что болтаю. Я зверски устал, увидимся за ленчем.
- Сегодня не будет никакого ленча, - отозвалась Ада. - Будет легкая суматошная закуска у бассейна, и весь день всякие липкие ликеры.
Он хотел было поцеловать ее в шелковистый затылок, но тут явился Бутейан, и, пока Ада сердито выговаривала ему за скудное количество принесенных тостов, Ван выскользнул из комнаты.
32
Итак, рабочий сценарий был готов. Марина в одеянии, вызывающем в памяти гравюры Дорэ, и в шляпе кули читала, развалясь в шезлонге посреди патио. Ее режиссер Г.А. Вронский, мужчина в летах, лысый, с легкой чернобурой порослью на жирной груди, попеременно похлебывал водку и тоник и подавал Марине из папочки машинописные листы. По другую сторону от нее на надувном матрасе сидел, скрестив ноги, Педро (фамилия неизвестна, сценическое имя забыто), смазливый до омерзения, практически голый юный актер с ушами сатира, с косо посаженными глазами и чуткими, рысьими ноздрями, которого Марина вывезла из Мексики и держала в Ладорской гостинице.
Лежавшая на краю бассейна Ада изо всех сил старалась удержать пугливого таксика в приличной позе на задних лапах перед фотоаппаратом, в то время как Филип Рак, мало что собой представлявший, но в целом симпатичный молодой музыкант, который в нескладных плавках смотрелся еще более удручающе нелепо, чем в зеленом костюме, который считал приличным надевать, давая Люсетт уроки фортепиано, тщился запечатлеть на пленке рвущуюся из рук, плотоядно облизывавшуюся собачонку на фоне раздвоенной девичьей груди, такой наглядной в вырезе купальника в позиции полулежа на животе.
Наведя объектив на другую группу людей, стоявших в нескольких шагах поодаль под пурпурными гирляндами, свисавшими с арочного перекрытия, можно было бы сделать снимок беременной супруги молодого маэстро в платьице в горошек, наполнявшей бокалы присоленным миндалем, а также прославленной дамы-литераторши, ослепительной в своих розовато-лиловых оборках, розовато-лиловой шляпе, розовато-лиловых туфлях, накидывающей жакет из зебры на Люсетт, которая отталкивала его с грубыми выражениями, почерпнутыми у какой-нибудь горничной, но произносимыми так, что глуховатая мадемуазель Ларивьер не слыхала.
Люсетт по-прежнему была только в трусиках. Ее крепко сбитое, гладкое тельце имело цвет густого персикового сиропа; в зеленых, как листва, трусиках забавно двигались маленькие ягодички, солнце глянцевило ее коротко стриженные рыжеватые волосы и пухленький торс: на нем едва обозначились проблески будущей женственности, и пребывавший в хмуром настроении Ван со смешанными чувствами вспоминал, насколько развитей была ее сестра в свои неполные двенадцать.