"Мой милый дружочек! Не пиши красиво! И не митингуй. Пиши о нашей поездке просто, как есть. Тут нет секрета. Про это - пожалуйста!"
"Ах, так? - взвился Орлик. - Во как! А "с высоты журавлиного полету" - не митинг? А про то "время, которое было щедрым" - это что? Ну ладно же!"
И тут уж рука Орлика размахнулась.
То, что он записал в дневнике, мы скоро узнаем, а перед этим хочется вот на чем сосредоточить внимание. Проделаем как бы опыт.
Вот представьте себе, полеживают на своих теплушечных нарах друг против друга оба наших героя. Один строчит, раздувая щеки и пыхтя, как от трудной работы, а Катя, по привычке, закинула руки за голову и вроде дремлет.
Но нет, не дремлет она, а думает. Думает как раз о том, о чем пишет Орлик. И нам кажется интересным сопоставить то и другое, то есть мысли Кати и запись Орлика.
Катя думала:
"Стараясь о счастье других, мы достигаем свое. Я бы так начала, будь я сейчас на месте Орлика. И показала бы это хотя бы на примере нашей поездки. Но Орлик, конечно, не станет писать о счастье, да еще личном. Он этого не признает. Просто он пока не любит! Не познал еще, что это такое…"
Орлик в это время писал:
"Товарищи! Ежели это для истории нужно, то могу объяснить, как, почему и с какой стати вдруг взяли двух простых военнослужащих, то есть меня и Катю, выдали нам по командировочному мандату с продовольственным аттестатом, честь по чести, и велели ехать прямо в далекий Петроград на срок свыше 30 суток, а как понадобится для исполнения задачи больше времени, то телеграфировать в штаб армии по надлежащей форме. После чего, то есть после того, как про эту неожиданность будет рассказано, станет ясно и дальнейшее.
Третьего дня Ласочка - моя закадычная подруга и поверенная во все мои тайны соратница - прибегает сама не своя из штаба в казарму.
- Орлик! - говорит. - Целуй меня крепко! Мы с тобой в особое задание едем! Мне сами предложили, а за тебя я похлопотала, и штаб тебя выделил как бы в охрану и в попутчики. Так что готовься в дорогу!
И рассказывает мне Катя такую историю, трогательную-претрогательную.
Геройский пролетариат Питера худо живет, дюже худо, ну прямо голодует. Еле-еле перезимовал без дров и хлеба. Все фронту отдал, а сам без ничего остался. Взрослые как-то еще держатся, а на детей-малышей жалко глядеть. Вот Украина и Таврия наша, которые уже свободны от вражеского захвата, взялись помочь, детские колонии устроить и ребят тех целыми тысячами сюда привезти, да кормить, да учить, будущее поколение воспитывать. Ну, раз такое важное дело, дали из Центра указание штабу нашей армии и политотделу содействовать всячески и в устройстве этих колоний, и в доставке бедствующей рабочей детворы с севера, где кормить ее нечем, на юг, в Таврию, где хлеб все-таки есть…"
Да, действительно все так и было.
Телеграмма из Москвы насчет питерских ребят пришла по прямому проводу утром. Катя в то утро как раз дежурила в аппаратной штаба, и все прошло через ее руки.
Телеграфный аппарат, у которого сидела Катя, еще не кончил стучать, как на всю комнату прозвучал ее торжествующий возглас:
- Браво! Ой, как здорово!
- Ты чего? - сбежались к Кате другие телеграфистки. - Что случилось?
Тоненькая лента с отпечатанными на ней словами, вызвавшими такое бурное ликование Кати (в аппаратной не полагалось шуметь, а тем более кричать), пошла по рукам. Одна прочтет часть ленты и передает другой, а та - дальше. Растянули ленту чуть ли не на всю ее длину.
- Ну? - спрашивала Катя. - Правда, здорово?
Телеграмма была подписана человеком, которого в штабе хорошо знали, - Розалией Землячкой; она долгое время возглавляла политотдел армии, а сейчас находилась в Москве. В конце телеграммы говорилось: "В ЦК партии надеются, что славная наша 13-я армия не останется в стороне от такого важного дела, как спасение детей от голода. Учтите, оно горячо одобрено Крупской, и действуйте поэнергичнее. Голодные дети Питера ждут вашей помощи, и, зная вас, верю: вы ее окажете".
Весь штаб обошла принятая Катей телеграмма.
Одни, читая, вздыхали, другие даже смахивали слезу, третьи… Ну, разумеется, среди штабников, этих вечно задерганных и усталых людей, найдутся всякие. И вот нашлись и такие, которые только плечами пожимали: дескать, дело-то хорошее, да мало ли своих забот у армейского штаба?
- Да и фронт-то почти рядом, - говорили иные. - Подождать бы надо с этими колониями.
- Ишь вы какие! Подождать! А могут дети ждать, когда сидят без куска хлеба? Нет, надо их скорее сюда привезти.
В штабной жизни часто бывает: вдруг что-то ворвется, на первый взгляд как будто даже постороннее, а засядет гвоздем в голове. И сколько ни говоришь себе: послушай, друг, до того ли? - забыть это, отбросить не можешь.
Так случилось и с депешей о бедствующих питерских детишках. Одни штабисты, как видим, поддерживали, другие сомневались, но разговоры вокруг депеши всё велись, и, право, стоило их послушать.
В оперативном отделе штаба спорили, как вообще могут теперь развиться события. Дело, по сути-то, обстоит куда серьезнее, чем вопрос о детских колониях в Таврии.
- Братцы, надо же трезво взвешивать нынешнюю обстановку! Из гражданской войны мы еще не вышли, кругом нас еще осаждают враги. А уже то и дело на наших съездах и конференциях слышишь разговоры о мирных планах строительства, восстановлении хозяйства и прочем. Даже, я слышал, какие-то новые электростанции планируют.
- Ну и что? Ну и хорошо!
- А знаете, товарищи, в Москве, говорят, театральная жизнь так и кипит. И вообще огромное внимание к культуре. На площадях знаменитым революционерам прошлого будут, представьте, сооружать памятники.
- Нашли время! Ох!
- А что "ох"? Возьмите французскую революцию. Мы видим блестящий расцвет искусства, и как раз в разгар…
- Постой, постой! Ты, милый, французскую революцию оставь в покое. У нас все по-другому идет. Я считаю, товарищи, так: ничего, кроме фронта, нас не должно занимать. Что предпримет Врангель в ближайшее время - вот, милые мои, наиглавнейшее из главного! Ежели рванет на нас из Крыма, быть серьезной заварухе. И все разыграется именно здесь, на земле Таврии.
Вы спросите: кто же именно вел этот спор, что за люди, ну хотя бы как они выглядели? Увы, подробностей мы не знаем. Достоверно известно лишь одно: такой спор был. И велся он в простой деревенской хатке с раскрытыми настежь оконцами, и было то под вечер, когда помещавшиеся в этой хатке оперативники в час короткой передышки пили вприкуску кипяток из тяжелых оловянных кружек. Пили с наслаждением, снова и снова тянулись к самовару.
Ведь все то, о чем здесь рассказывается, стало известно много позднее, а время, к сожалению, стирает подробности. Кто из оперативников этих был молод, а кто в годах, кто черен, кто рыж, кто рус, как говорил, смеялся, во что был одет, - кто теперь знает? Да и вышли ли они живыми из гражданской войны?
Одного из участников спора мы, однако, должны отметить. Это важно по некоторой причине, и скоро она станет более или менее ясна.
Вы, наверно, обратили внимание: в ходе спора, если только его можно считать спором (просто велся он в повышенном тоне, горячо), кто-то ссылался на пример французской революции. В годы гражданской войны, надо сказать, упоминания об этом известном событии были обычными. Много тогда выходило и книжек о французской революции XVIII века, о ее героях и мучениках. Упоминали о ней часто на митингах, и даже тот, кто не изучал историю, а может, и вовсе грамоты никакой не знал, все равно что-то да слышал про Марата, Робеспьера или Дантона - кто они были и чем в свое время прогремели.
Так вот, один из участников разговора в штабной хатке, который мы привели, любил особенно часто ссылаться на примеры из французской революции и, видимо, хорошо изучил ее. Но это был не оперативник, а политотделец, просто случайно тоже оказавшийся здесь, еще молодой, худющий, с виду невзрачный, но "головастый", как его называли в штабе. Знали, что он недоучившийся студент, что он рано осиротел и сам, по его собственному выражению, "выбил себя в люди". Соседи по дому, где он жил, иначе не называли его, как "Бобка дурак", из чего мы можем заключить, что звали его Борисом и что его соседи по дому были порядочными обывателями. Потянулся парень из нищеты к наукам, а над ним посмеивались. И теперь, когда он по какому-то случаю вдруг вспоминал это, то беззлобно говорил:
"Ну, да мало ли что бывает с людьми. Еще великий мыслитель древности Лукреций говорил: "Дети боятся темноты, а мы нередко боимся света".
Человек этот числился лектором при политотделе и знал массу афоризмов и изречений знаменитых мыслителей и без труда извлекал их при случае из своей лохматой головы, прикрытой сверху красноармейским шлемом. Лет ему было под тридцать, а он уже сутулился, и, казалось, это не от слабого здоровья и тяжких лишений детства и юности, а оттого, что ему просто трудно держать на плечах ту массу знаний, которою так набит его лобастый череп.
Добавим, что как раз сегодня утром он прочел штабникам лекцию о знаменитых просветителях XVIII века - Дидро, Руссо, Гольбахе, Гельвеции, Монтескье. Передовые для того времени идеи этих людей, сказал лохматый в своей лекции (и Катя ее слышала), имели большое значение для духовной подготовки французской революции.
И снова он, лохматый, припомнил в связи с чем-то Лукреция и привел его изречение насчет света.
- Молодец! - сказал кто-то во время лекции. - Силен наш Борис!
Катя и это услышала, и у нее почему-то покраснело лицо и забилось сердце. Порадовалась за лектора, что ли? Действительно, лекцию он прочел блестяще.