– А это управляюсий. Это Списс, такой сволоць! Через Списса моего папасу в 1905 году повесили. Он бьет людей, он сорт снает сто делает! Нехоросий человек… Балисня, мосет, вы устали? Спать лясете? Я вам кловать приготовлю…
– Спасибо, милая Труда, лягу… А здесь есть какая-нибудь задвижка, чтобы можно было запереться? – с ужасом вспомнила Вера усатую физиономию Генриха Альбертовича.
– Как се, как се, есть… Мосете бить спокойней. Я плиготовлю все, а тогда ви саплетесь.
Одним своим несокрушимым физическим видом Труда действовала успокаивающе. Такая любого мужчину собьет с ног. Эти большие рабочие кулаки могут на славу постоять за себя.
Труда с первых же шагов скрасила заключение Веры. Девушку привезли сюда в чем была. Ни вещей, ни белья… Труда сбегала в замок и вернулась с целым большим пакетом, – принесла нижнюю юбку, ночную сорочку, две пары шелковых чулок, гребень и даже шипцы для завивки волос.
– Это все систое, балисня, вимитое.
– Но откуда же у вас такое белье?
– У нас больсой сапас на слусай, если приедут в гости сестли насего балона…
В довершение всего появилась гуттаперчевая ванна.
– Ласденьтесь, балисня, я вас оболью.
Вымытая, освежившаяся, Вера почувствовала себя бодрее. Вместе с бодростью явился аппетит. Горничная принесла на подносе кофе с жирными сливками, ветчину, масло и целую глыбу швейцарского сыра с мутной слезою.
– Это нас латыский сир, осень вкусный!
Сложив на груди свои сильные руки, Труда наблюдала, как Вера ест, подбадривая:
– Кусайте, балисня, на сдоловье кусайте!
– Труда, вы далеко отсюда помещаетесь?
– Я сплю в самке. Утлом сайду к вам, балисня.
Вера закрыла дверь на крючок и легла. С помощью Труды она попытается дать о себе весточку Диме… Где он, что с ним? Если б он знал, если б…
Ленивей и тяжелей шевелятся мысли. Совсем незаметно уснула.
А Генрих Альбертович ужинал в обществе господина Шписса. Горячую, шипящую на сковороде колбасу, приправленную луком и салом, они запивали водкой.
– Черт побери, хорошо жить на свете! – говорил штурман дальнего плавания, опрокидывая рюмку за рюмкой. – Где вы меня положите спать, господин Шписс?
– В замке, вам, готова комната для гостей.
– А там не холодно? Может быть, Труда меня согреет? Вы бы ей намекнули… ге-ге, – заржал Генрих Альбертович.
– Это очень строгий девушка и очень тяжелый куляк имеет, – молвил уклончиво Шписс, на своей собственной особе испытавший тяжесть кулаков Труды.
Поужинали. Шписс проводил гостя в замок. Миновали громадную гостиную с роялем, зеркалами и мягкой мебелью, еще какие-то комнаты, и Дегеррарди очутился у себя. Было впечатление номера хорошей гостиницы. Большая деревянная кровать со свежим бельем, комод, шкаф, умывальный столик с тяжелым фарфоровым тазом.
Шписс пожелал гостю доброй ночи и вышел почему-то на цыпочках.
Генрих Альбертович позвонил. Далеко и долго дребезжал звонок.
Минуты через две появилась Труда в своем коричневом платье и белом переднике.
– Сто вам угодно? – спросила она.
– Что мне угодно? Вы забыли мне поставить ночную вазу.
– Там все есть в тумбоске.
– Вы думаете? Да вы не бойтесь меня, идите ближе.
Труда не двинулась.
Тогда Генрих Альбертович сам подошел.
– Вам не скучно одной… спать?
– Не скусно. Больсе вам нисего не надо? Я ухосу.
– Нет, вы не уйдете… Мне надо вкусную штучку одну… Верно вкусная? Гге, гге…
Генрих Альбертович крепко обнял Труду и уже искал губами ее свежие, молодые губы. Но вместо поцелуя Труда так хватила его кулаком в грудь, что он, сильный, даже очень сильный человек, пошатнулся и у него захватило дыхание.
Побледневший, с выпученными глазами Генрих Альбертович хотел броситься на Труду, но ее уже не было.
– Проклятая девка, дрянь! Кобениться вздумала… Я ж тебе покажу!
Через минуту, повалившись на кровать, полуодетый Генрих Альбертович храпел вовсю.
10. Армянский крез
Сильфида Аполлоновна Железноградова кокетничала своим богатством. Если кто-нибудь говорил ей:
– Помилуйте, с вашими средствами…
Она отвечала с гримасой:
– Какие же особенные средства? Что значит каких-нибудь пятнадцать миллионов? Что значит?.. У кого теперь нет пятнадцати миллионов? Хачатуров, Аршак Давыдович Хачатуров – это вот действительно человек не бедный!
Если Железноградов считался в миллионах, – армянский крез Хачатуров имел их большие десятки. Он получал свои миллионы прямо из-под земли, в виде стихийных фонтанов бьющей к небесам нефти.
Сам Хачатуров недоноском на всю жизнь остался. В детстве его выхаживали, вынашивали в оранжерейной атмосфере искусственного питания, завертывая в теплую вату, словно "полуденный" экземпляр какого-нибудь привезенного из-под экватора диковинного зверька.
Слизняк человеческий, плюгавый, тоненький, с громадным носом и прозрачными, сонными, как у трупа, всегда полуопущенными веками.
Воспитывали его за границей в самом аристократическом колледже, где "человек" начинается с виконта и где Хачатурова, несмотря на все его папенькины миллионы, презирали… Но так уже сплошь да рядом бывает, что сыновья выскочек готовы стоически глотать все унижения, только б воспитываться в привилегированных учебных заведениях.
Юноша Хачатуров знал, что все на свете продается. Продаются женщины, с виду такие недоступные, добродетельные, продаются герцргские замки со всей их бурбонской и орлеанской стариной. Продаются, потому что один из таких замков Хачатуров-отец, еле грамотный армянин, поднес своему сыну в день совершеннолетия.
К этому великому дню Аршак Давыдович являл собой уже пресыщенного старца без увлечений, без молодости, без порывов.
Где-нибудь у "Максима" или у Паяра он, сидя с самой красивой и самой "знаменитой" женщиной, лениво, с видом кастрата, цедил сквозь длинные, выдававшиеся вперед зубы холодное шампанское. Глаза мертвеца тускло смотрели куда-то из-под опущенных дряблых и бледных век.
Эти глаза вспыхивали тщеславным блеском, когда Хачатуров, – маленький, носатый, коротконогий, – осматривал купленный ему отцом замок.
В оружейном зале – ряды закованных в железо рыцарей в доспехах, предков герцогского рода. Эти миланские и падуанские брони покрыты благородной ржавчиной веков.
– Надо их вычистить!
Это было первое замечание нового владельца.
Одной из священнейших реликвий замка Хачатурова был портрет нежной красавицы с покатыми плечами и в пудреном парике. Это произведение кисти Виже-Лебрен, значилось во всех путеводителях. В груди красавицы зияла рана… Холст во дни революции был разорван ударом штыка санкюлота.
– Убрать! – велел Хачатуров.
Ему объяснили происхождение раны. Он отвернулся, повторив:
– Убрать!
Этого слизняка чуть ли не с самой колыбели испортили всеобщим раболепством. Когда он говорил глупости, потому что умные вещи даже случайно никогда не срывались с его губ, все кругом так лучезарно улыбалось, так млело, словно он вещал необыкновенной глубины откровения.
Он входил куда-нибудь расшатанной, цепляющейся походкой, ни на кого не глядя, все смолкало, и волной пробегал восхищенный шепот:
– Хачатуров… тот самый… знаменитый…
Женщины искали его взгляда, как счастья искали. Еще бы, он умел дарить такие чудовищные бриллианты, умел швырять целые состояния. И главное, сплошь да рядом ничего не требовал или требовал очень мало…
На единственной, пожалуй, струнке Аршака Давидовича можно было играть, это – на его честолюбии, честолюбии ничтожества с десятками миллионов, с чужим герцогским замком, но без личного дворянства. Ему хотелось быть дворянином, действительным статским советником, хотелось иметь Станислава, Владимира… Он готов был тратить большие сотни тысяч на оборудование питательных пунктов, санитарных поездов "имени Аршака Давыдовича Хачатурова", только б это давало ему желанные почести и чтоб он мог, в конце концов, украсить плоские пуговицы своих лакеев дворянской короной.
Это – слабость всех очень молодых, "вчерашних" дворян. Сейчас же короны везде: на посуде, каретных и экипажных дверцах, и прежде всего – на пуговицах ливрейной, – непременно ливрейной! – челяди.
Елена Матвеевна Лихолетьева давно присматривалась к Хачатурову своими холодными, прозрачными глазами. Впрочем, особенно и вглядываться было нечего. Весь как на ладони, такой нехитрый, несложный со всей своей пресыщенностью, со всем своим честолюбьицем.
Несмотря на свои многомиллионы, парижское "воспитание" и замок в Нормандии, в Петербурге, Хачатуров был "провинциалом". Ему Елена Матвеевна рисовалась величиной масштаба весьма и весьма крупного.
А тут еще нашлись "друзья", общие друзья. Возьми и шепни:
– Лихолетьева – вот женщина! Министерская голова, да и только! Многое может. Вам бы за нее, Аршак Давидович, вот как держаться! Вы только ей в благотворительных ее начинаниях помогите.
В самом деле, "благотворительные начинания" этой особы нуждались в самой широкой помощи. Тщеславная Елена Матвеевна теперь, во время войны, особенно желала обогнать, оставить далеко за собой тех родовитых дам-патронесс, что смотрели на нее сверху вниз.
– А, вы считаете меня проходимкой, неизвестно откуда взявшейся? Так я вам покажу! Увидим, чья патриотическая деятельность богаче и шире!
И закипела работа.