Валерий Шамшурин - Каленая соль стр 9.

Шрифт
Фон

Битва была недолгой, врагам снова не удалось взять монастырских ратников на испуг. Сшиблись конники и разъехались, только отдельные удальцы продолжали биться.

Лисовскому очень хотелось посчитаться с Ананием. Сбросив шлем и сорвав с головы мешающую повязку, он пришпоривал взмыленного коня и вместе со своими казаками стремился отрезать путь назад посрамившему его простому ратнику. Трудно пришлось Селевину, неожиданно оказавшемуся в одиночестве и теснимому врагами, загоняющими его в кустарник. Казалось, конец пришел: в раненую ногу внезапно угодило копье и раздробило колено. Скривившись от боли, он остановил коня и обреченно поджидал Лисовского с казаками.

Но вот упал один из всадников, следом другой, у третьего с пронзительным ржанием рухнул конь. Это без промаха стрелял, выручая друга, затаившийся в кустарнике Мартьяш, быстро посылая стрелу за стрелой. Но тут же краем глаза он вдруг углядел, как Ананий стал клониться набок. Не доскакав до падающего Селевина, Лисовский остановил своего скакуна: добивать лежачих он считал ниже шляхетского достоинства.

Уже в сумерках дотащил до ворот потерявшего сознание от нестерпимой боли Анания расторопный и верный Мартьяш.

Авраамий навестил умирающего. Молча, недвижно постоял над ним, вглядываясь в смертельную белизну изможденного, с жиденьким пухом юношеской бородки лица, которое уже не выражало никаких страстей и было ангельски умиротворенно. По совести жил человек и безгреховно отходил в иной мир. Что-то тревожно знакомое почудилось келарю в этом спокойном лике, увенчанном ореолом мягкого света зажженной в головах свечи.

Придя ночью в пустынный Троицкий собор, Авраамий долго созерцал помещенную в центре богатого иконостаса светозарную "Троицу" незабвенного мниха-изографа Андрея Рублева. Она празднично сияла в золотом окладе с каменьями, подаренном Годуновым. Как и все в монастыре, келарь особо почитал эту икону, но связывал с ней свое, затаенное. Согласно древней легенде, трое ангелов в облике крылатых божественных юношей, изображенных Рублевым, зримо явились под сенью мамврийского дуба пред очами старца, имя которого было Авраам, и это совпадение Палицын считал для себя вещим знаком. Мнилось, что самой судьбой ему уготовано свершить что-то дивное, как довелось это Сергию Радонежскому, направившему и благословившему Дмитрия Донского на великий ратный подвиг.

"Сергий! Сергий!" Сколько надежды, веры и очистительного воодушевления было в этом кличе! И, вдохновленный светлым обликом страстотерпца-подвижника, посвятил ему Рублев свою "Троицу", своих прекрасных ангелов. Но теперь смущали они душу Авраамия. Где та просветленность, чистота, сострадательная доброта, благоговейность, что выражали ангельские лики на иконе, в нем самом?

И будто снова донесся до слуха угодливый шепоток верного льстеца и пройдохи Гурия Шишкина, которому он посулил место казначея:

– Возок готов, лошади впряжены. Коли государь на Москву для совета призывает, грех ослушатися, надобно ехати. И отец Иосаф благословляет. А яз отсель отписывати буду обо всем. В добрый путь!.. Ишь и снег-то вдруг повалил – на удачу, на прибыток…

Для кого меч, а для Авраамия слово божье оружие. И, видно, сие его оружие ныне не в Троице, а на Москве нужнее. Всякому – свое. Кто прост, подобно Ананию Селевину, тому и жить и умирать просто. Отходит воин, аки чадо малое, с непорочной совестью, ибо все его доблести от неискушенности, от неведения, и венец мученический для него – венец благодати, богом ниспосланный. Простота удовольствуется нехитрым утешением.

Мудрому же указана иная стезя, понеже мудрый, мыслил Палицын, поступается малым ради великого, и что для иного грех – для него пыль мимолетная. И вовсе не избранным рек Давид: "Любящий неправду ненавидит душу свою". Когда вокруг смерть, лихоимство, опустошение, неправедность, поневоле приходится лукавить да изворачиваться, дабы преодолеть все напасти, перешагнуть через них, устоять и тем достичь высшей цели. Потому Араамий не почел за преступление или предательство свое намерение втайне покинуть защитников монастыря, а смерть Селевина мнилась ему как бы предопределенной свыше: непорочность погибшего во славу божию сама по себе окупает всю греховносто избранных. И кто же, опричь избранных, поведает свету о страстях человечьих? Уже слагались в голове сурово скорбные вирши.

Простившись с иконой, Авраамий в задумчивости отводил от нее взыскующий взгляд. Но что это? Вдруг померещилось, что языкастое пламя охватило икону и, словно оживая, затрепетали в огне, исказились лики ангелов. Оглянувшись, Авраамий суеверно перекрестился.

Но снова закаменела душа, когда он под ночным снегопадом у неслышно распахнувшихся ворот садился в возок.

3

Горела деревня. Из-под низких соломенных кровель, окутанных ползучим влажным дымом с ядовитой прожелтью, блескучими лезвиями вырывались языки огня. Падающие клоки соломы густо пятнали снег, поземистыми клубами от них стлался по сугробам черный дым. Шипение, гул, треск пожара, перестук копыт, женские вопли…

Крепко опутанный по рукам и ногам Фотинка лежал посреди деревни на голых розвальнях, пытаясь поднять голову и оглядеться. Вчера он попросился на ночлег в одну избу, после долгой дороги крепко заснул, бросив на пол под себя тулуп, а поутру на него, сонного, навалились какие-то люди и повязали.

Досадовал Фотинка. В поисках отца он удачно добрался от Балахны до Гороховна и уже вблизи Суздаля так непростимо оплошал, оказавшись в этой самой деревне. Проснись он поутрее, будь на ногах, ни за что бы никому не дал себя обротать. А ведь забыл он об осторожности, заспал ее, как несмышленый младенец.

Фотинка завозился в розвальнях и вдруг увидел над собой усастую багровую рожу склонившегося всадника в ребристом шлеме с пучком белых перьев на маковке.

– Дзень добры![Здравствуй! (польск.)] – весело произнес всадник и тут же устрашающе выпучил зенки.

– Охота стыкатися вам со всякой падалью, пан Хмелевский, – раздался рядом другой, неприятно высокий и резкий голос. – Мы с ним опосля по-русски перемолвимся.

И над Фотинкой склонилось другое – злое, узкое, в мелких желчных морщинках скудобрудое лицо.

– Добже, добже[Ладно, ладно (польск.)], – -с покровительственным одобрением ответил напыжившийся пан Хмелевский, отъезжая.

– Чую, от нижегородских смутьянов послан, голубь, – угрожающе сказал Фотинке узколицый. – Подбивати на измену, мутить, выведывать… Все тебе откроем без утайки, с дыбы все узришь!..

К розвальням подогнали кучку мужиков и баб. Взявшись за оглобли, подхлестываемые кнутом, они покорно потянули розвальни по ухабам сквозь едучий дым и жар, мимо своих уже целиком занявшихся жилищ, кашляя, задыхаясь и стеная. Когда конная стража чуть отставала, вынужденная следовать по узкой колее меж высоких заносов, мужики начинали отчаянно ругаться:

– Ироды!.. Кровопийцы!.. Сучьи тати!..

– Чтоб дерьмом подавилися, проклятые ляхи!

– Кабы токо ляхи! Свои пуще лютуют.

– Болоховского дело, он тут первый дурует, смердящий пес. Ишь, злоба-то его высушила!

– Куды гонят злыдни?

– Куды? В самый Володимир, на правеж к Вельяминову, трясуну окаянному.

– Готовь спины для батогов!

– За каки грехи? Схватился Шуйский с тушинским вором, а нам ответ держи! Мы же в стороне.

– Потому и сподобилися милости от вора, собачья кость ему в глотку!

– Запорют.

– Будь что будет, а будет, что бог даст.

– Страсти!..

Стянутого грубым вервием, промерзшего Фотинку втащили в сумрачную камору, развязали, приковали ногу к длинной ржавой цепи, что кончалась тяжелым кольцом, укрепленным в стене. Он долго лежал, не в силах двинуться, потом вяло сел на кучу трухлявой соломы.

– Отудобел, раб божий? – услышал он хрипловатый, словно бы надтреснутый голос и повернул голову.

В углу, кутаясь в потрепанную хламиду, на взбитой кучке соломы притулился невзрачный человечишко. Был он так мал и хлипок, что будто привиделся, и Фотинка не без страха подумал о нем, как о лешем либо домовом. Но даже сумеречь не могла скрыть живого блеска хитроватых любопытных глаз.

– Охо-хо, – не без добродушного лукавства вздохнул человечишко, – каково нам, носяще крапивные венцы терпения своего!

Неведомо почему, но Фотинка сразу доверился ему, рассказав о своих злоключениях.

– Э, милай, – ласково сказал незнакомец. – Малой каплей помочил ты уста свои из чаши горестной. Кручиниться ли ти?

– Ужли не кручиниться? – возразил Фотинка. – Тятьку не отыскал и сам сплоховал.

– Тятька твой, ежели не сгинул, в Тушине, мыслю, в цариковом стане, – туды ныне всех мужиков с товаром заворачивают. А сам ты… Голова, чай, еще на плечах.

– Проку-то?

– Не ропщи понапраске, бо и, нагие, взвеселитеся, и, безрукие, взыграйте в гусли, и, безногие, восскочите, и, глухие, слушайте. А тебе все дадено.

– Дадено, да воли нету, – грубовато ответил Фотинка.

Раздосадованный непонятной беспечностью соседа, он сильно дернул цепь. Стукнулось о стену кольцо, выбило кусок из крепкой кирпичной кладки.

– Бычья в тебе силушка, – восхитился, заерзав на соломе, незнакомец. – Кто ж тя этакого полонил?

– Не признал. Люди Болоховского, верно.

– Болоховского? Не родич ли он Ивану Болоховскому, володимирцу, что за Сергиеву обитель под началом Долгорукова бьется? Чудеса на божьем свете! Родичи-то, почитай, супротивники…

Воробьино нахохлившись, незнакомец замер в углу, но уже через мгновенье снова завозился, подсел к Фотинке. Вблизи он выглядел совсем потешно: большой лоб, нос пуговкой, -круглые щечки припущены редкими, наперечет волосками – право, чадо, себя переросшее, головастое.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора