II
Герман вернулся к линии "L" и поднялся по лестнице. Он сам не знал, какое чувство в нем преобладает: удивление, любопытство или страх перед предстоящими трудностями. Герман словно принял большую дозу наркотика, зная, что его действие наступит позже. Возвращение Тамары не повлекло за собой никаких изменений, разве что в голове у Германа. В вагонах пассажиры читали газеты и жевали резинку как ни в чем не бывало. По-прежнему жужжали вентиляторы. Герман поднял с пола истоптанный газетный лист и попытался прочесть репортаж об игроках на скачках. "Что ж, люди находят в этом забвение", - мысленно оправдывал их Герман. Перевернув страницу, он прочитал анекдот и даже улыбнулся. "Анекдот остается анекдотом, даже для того, кто всходит на эшафот", - сказал он сам себе. При всей субъективности явлений в них преобладает мистическая объективность…
Герман нашел скамью с одним сиденьем и сел на нее, довольный отсутствием соседей. Он закрыл глаза и оказался в своей собственной темноте. Он даже опустил поля шляпы, чтобы тусклый свет ламп не просачивался сквозь ресницы. Сквозь дремоту Герман думал: "Двоеженство? Да, двоеженство". В какой-то степени его даже можно обвинить в многоженстве… За то время, пока Тамара считалась погибшей, он нашел в ней множество достоинств. Она любила его. Истеричный характер достался ей по наследству. Ей нельзя было заводить детей. По сути своей она была человеком высоко духовным, со всеми сложностями и болевыми точками, присущими таким натурам. Герман часто обращался к ее святой душе и просил у нее прощения. Но в то же время он отдавал себе отчет в том, что Тамарина смерть избавила его от невыносимых страданий. Даже сеновал в Липске казался ему курортом по сравнению с прежними скандалами с Тамарой…
"Может быть, она стала спокойнее? - задавался вопросом Герман. - Сколько ей лет?" Он не мог вычислить ее возраст. Ясно только, что Тамара старше Германа. Он попытался разобраться с происшедшим и привести мысли в порядок. В Тамару стреляли, и она, с пулей в теле, нашла приют у поляка. Там ее, по-видимому, вылечили, и она переправилась в Россию. Но как? Как можно было в разгар войны пересечь границу? Скорее всего, это произошло весной 1941 года. Ну и где она находилась все эти годы? Почему она не дала о себе знать после 1945 года? По правде говоря, он, Герман, тоже не искал Тамару. Он никогда не заглядывал в списки пропавших родственников, публиковавшиеся в газетах. И, несмотря на все это, она смогла прорваться в Польшу, а затем и в Германию. "Раз большевики не отправили ее в лагерь, значит, у нее кто-то был, - промелькнула мысль у Германа, - русский или татарин… Кто-нибудь когда-нибудь уже находился в таком же положении, как я? - спрашивал себя Герман. - Нет, никто и никогда". Понадобятся еще триллионы и квадриллионы лет, чтобы повторилось такое сочетание обстоятельств… От полного отчаяния Герману захотелось смеяться. Чего хотят от него Небеса? Какую миссию возлагают на него? Какой-то небесный стратег составил коварный план и играет с Германом в - как это у них называется - войну на истощение? Неземной садист проводит над ним эксперименты, похожие на те, что немецкие врачи проводили над евреями…
Поезд остановился, Герман вскочил: Четырнадцатая улица! Он вышел из вагона и направился к автобусу, идущему в Ист-Сайд. Герман уже ездил туда несколько раз: на лекцию на идише, в кинотеатр на Клинтон-стрит, где показывали фильмы на идише, в еврейские книжные лавки на Канал-стрит, где он искал книги на идише для работы на рабби Лемперта… С утра погода казалась прохладной, но с каждой минутой день становился все жарче. Его рубашка намокла и липла к спине. Что-то в одежде давило, но он не знал, что именно: воротник, резинка от нижнего белья или туфли. Пройдя мимо зеркала, Герман увидел в нем себя: исхудавшего, немного сутулого, в бесформенной шляпе и мятых брюках. Его галстук перекрутился. Герман побрился несколько часов назад, но на щеках снова пробивалась щетина. "Я не могу появиться там в таком виде!" - обеспокоенно сказал себе Герман. Он замедлил шаг, чтобы остыть и подсушить рубашку. Герман рассматривал витрины. Наверняка здесь можно купить дешевую рубашку. Может, погладить костюм? По меньшей мере, надо почистить ботинки… Герман уселся на ящик, негритенок принялся мазать ботинки гуталином и сквозь кожу щекотать ему ноги кончиками пальцев. Герман вдохнул смрадный воздух, полный пыли и запахов бензина, асфальта и пота. "Как долго легкие могут это выдерживать? - спросил он сам себя. - Как долго может существовать эта сама себя уничтожающая цивилизация? Они задохнутся… Сначала все сойдут с ума, а потом задохнутся…" Негритенок начал было что-то говорить о Германовых ботинках, но тот не понял его английского. Мальчишка произносил только половину слов. Он был полуголый. По его прямоугольной голове с косичками тек липкий пот. Черные глаза глядели с первобытной мягкостью и терпением, унаследованным от поколений африканцев.
- Как продвигается бизнес? - спросил Герман, чтобы хоть что-нибудь сказать.
И негритенок ответил:
- Pretty good…
III
Сидя в автобусе, идущем с Юнион-сквер на Ист-Бродвей, Герман вспомнил, что кто-то в Нью-Йорке рассказывал ему о реб Авроме-Нисоне Ярославере. Этот человек приехал в Нью-Йорк за две недели до нападения Гитлера на Польшу. У реб Аврома-Нисона в Люблине было маленькое издательство, выпускавшее репринты старых книг. Однажды он ездил в Оксфорд, чтобы взглянуть на рукопись одного из ранних мудрецов Талмуда. В Нью-Йорк он приехал, чтобы набрать подписчиков для издания одного из трактатов Мегале Амукот. Потом у реб Аврома-Нисона в Польше погибли жена и дети. В Нью-Йорке он женился на вдове раввина, стал переписчиком и толкователем священных книг. Он собирал материалы для своеобразного словаря с именами великих раввинов, хасидских ребе и других авторов, погибших от рук нацистов. Его жена Шева-Хадаса ему помогала. Реб Авром-Нисон Ярославер и Шева-Хадаса приняли на себя обязанность проводить траурную церемонию по мученикам, погибшим в Европе, раз в неделю по понедельникам. В этот день они постились, сидели в носках на низеньких скамеечках и полностью соблюдали траурный ритуал.
Герман подошел к указанному дому на Ист-Бродвее и посмотрел в окна квартиры реб Аврома-Нисона на первом этаже. Они были наполовину задернуты шторами, точно такими же, какие висели в домах у раввинов в Европе. Герман поднялся по ступенькам и нажал на звонок. Ответили не сразу. Напряженная тишина стояла за дверью с мезузой в деревянном футляре, как будто там внутри шепотом спорили, стоит ли его впускать. Через некоторое время Герман услышал шаги. Дверь медленно открылась. На пороге стояла женщина, по-видимому Шева-Хадаса: невысокая, худая, с очками на горбатом носу, морщинистыми щеками, узким подбородком, в платье с высоким воротничком и платком на голове. Она выглядела точно так же, как выглядели благочестивые еврейки в Польше. В ее облике и одежде не было ничего американского, никакого намека на спешку и возбуждение, словно подобные встречи между мужем и женой были для нее обычным делом.
Герман поздоровался с Шевой, она кивнула в ответ. Они молча прошли по коридору. В средней комнате стоял реб Авром-Нисон Ярославер, человек небольшого роста, коренастый, сутулый, с бледным лицом, окладистой светлой с проседью бородой, взлохмаченными пейсами, высоким лбом, разлинованным, как пергамент, и в приплюснутой ермолке. Его карие глаза под желтовато-серыми веками смотрели с печалью, о которой Герман уже почти забыл, - еврейской печалью, древней, как еврейское изгнание, печалью покаянных молитв, плачей, причитаний Судного дня, воспоминаний о школьных набегах, Хмельничине, Уманской резне и отряде Гонты, истреблениях и гонениях, упомянутых только в самых старых молитвенниках. Из-под расстегнутой капоты торчал широкий арбоканфес. Даже запахи в этом доме напоминают о прошлом. Здесь пахнет припущенным луком, чесноком, засохшей халой, селедкой, цикорием, гуталином и еще чем-то непонятным, о чем помнит только нос. Реб Авром-Нисон посмотрел на Германа, и по его взгляду было ясно: слова здесь не нужны. Он бросил взгляд на дверь, ведущую в другую комнату.
- Позови ее, - сказал он жене.
Женщина медленно пошла в другую комнату.
- Да, чудо небесное, - сказал реб Авром-Нисон.