И эти разговоры и диалоги, сменяя друг друга, смешивались, сталкивались и прерывались, обретая неожиданный смысл и оборачиваясь невероятным гротеском.
Фра Серафим представляет литературную дискуссию между отцом Грго и французским вице-консулом, который немного пробавлялся литературой и снабжал жупника французскими книгами.
- Mais oui, mon pere! - говорит в нос долговязый вице-консул с высоты своего тонкого корпуса, увенчанного маленькой головкой.
- Mais oui, monsieur! Racine, Chateaubriand! Magnifique! - отвечает жупник хриплым голосом с сильным славянским акцентом. Снова чередуются реплики собеседников, и наконец оба произносят хором:
- Mais oui, mais non! Mais oui, mais non! - после чего следует громкий хохот фра Серафима, заглушаемый смехом слушателей.
Но вот француза сменяет низкорослый, вертлявый итальянский генеральный консул (фигура фра Серафима по мере надобности словно по волшебству то укорачивалась, то удлинялась на глазах у завороженных слушателей).
- Gome va, reverendissimo?
- Grazie, Eccelenza! Ma perfettamente, Eccelenza! - извивается жупник.
- Altroche, саrо, padre, altroche! - хрипит консул.
- Altroche, - каркает, изгибаясь, жупник. Потом оба начинают повторять это слово, каждый на свой лад, все быстрее и громче, и наконец переходят на попугайскую свару, которую покрывает новый взрыв хохота.
Вдруг фра Серафим, вращаясь вокруг собственной оси, забил ладонями по бокам, будто петух крыльями, и столовая наполнилась петушиным разноголосьем.
- Altroche, altroche! - долго еще кукарекал, кривляясь и гримасничая, фра Серафим.
Внезапно он замолчал, обернулся к отцу Грго и с потемневшим лицом, полностью изменив голос и осанку, проговорил тихо и резко, своим естественным тоном:
- Altro-che! Совсем изолгались. Врете, господа хорошие, все, сколько вас есть, на всех семи языках; и у бога, и у людей в печенках сидит ваше вранье. Altroche, altroche!
И снова все слилось и смешалось в птичьем гаме и общем смехе.
В это время часы пробили одиннадцать, большинство их снова не услышали. Но тут фра Серафим встал и, оправляя сутану и слегка склонив голову набок, словно бы к кому-то направился. Все сразу узнали жупника.
- Слушай, Серафим, - негромко заговорил фра Серафим голосом отца Грго, - надо все-таки меру знать, хватит с нас твоих кривляний и дурачеств. Видишь, который час. Ты думаешь завтра служить мессу? Да и эти - уши развесили, рты распялили - недалеко от тебя ушли!
С удивлением, почти не улыбаясь, отец Грго смотрел на себя самого - как он ходит и говорит, другие же снова закатывались в хохоте. Капеллан и тот осмелел и, забыв про то, что смеются над его священником, которого он как огня боится, содрогался от смеха, то и дело стукаясь макушкой о дверь.
Неожиданно фра Серафим без всякого перехода умолк и присмирел. Некоторое время он еще подрагивал, точно струна, но все слабее и слабее. Потом снял очки и долго протирал их носовым платком, глядя чуть раскосыми и словно бы ослепленными внутренним блеском глазами.
Совсем новым, усталым и слабым голосом попросил вина. Капеллан робко подал ему бокал. Он осушил его одним махом и, будто погасив вином свой вечерний фейерверк, тихо и рассеянно сказал:
- Спасибо вам, люди!
И встал. В комнате сразу повеяло холодом и свет свечей потускнел. Люди, только что видевшие вселенную в пожаре смеха, пробудились в знакомой столовой. Все опять на своих местах. Мир вокруг такой же, каким он был и до рассказов фра Серафима. От пожара ни следа.
Монахи, расходясь, брали свечи, а фра Серафим, стоя среди них, тоже со свечой в руках, с улыбкой говорил жупнику уже своим, живым и веселым голосом:
- Хотел устроить нам испытанье, вот и получай! А мне пора собирать переметные сумки. Завтра с божьей помощью в Крешево.
Повесть о соли
© Перевод А. Романенко
Ветер гудит в дымоходе и свистит под дверью. Дым щиплет глаза. Говорить никому не хочется, но и молчать никто не может. Трое братьев Никачей сидят возле очага. Сумрачные и озабоченные крестьяне с гор над рекой Миляцкой. Рядом с ними одна-единственная женщина, их мать, глубокая, но покуда крепкая старуха; она рано овдовела, и сыновья издавна привыкли во всем ее слушаться и спрашивать у нее совета, словно у мужчины. Вот и сейчас она выговаривает младшему сыну Радину, хотя смотрит не на него, а на тонкий слой пепла, что шевелится под холодным осенним ветром.
- Если ты не знаешь, так я знаю. Из твоего дома смута идет. Ты со своей красавицей мешки готовишь, хотите первыми идти туда, вниз, за солью. А чтоб не так стыдно было, других подбиваете.
- Я слова никому не сказал, - угрюмо говорит Радин, глядя прямо перед собой, - не до разговоров мне.
- Твоя жена сказки сказывает детям да другим бабам. О королях, о дальних странах, а все к одному сводит: к соли да к соли.
- Да кто ж тут об этом не говорит? А не говорит, так думает, - хмуро возражает Радин.
Но старуха гнет свое резко и насмешливо, словно не слушая сына и не слыша его.
- Да, да, сказывает твоя расчудесная женушка сказки - говорит одно, а думает другое. Жил-был, говорит, король, и наложил он большие подати и дани на соль, и начал народ подыхать от всяческой хворости…
- Ей-богу, начнет, - мрачно бурчит Радин.
- И бог покарал короля - дети у него поумирали. Так вот: кто в долину сойдет и стакнется с тамошними людьми, тот солью и разживется, а кто до первого обмолота не отведает соли, тому не быть живу.
Старуха говорила, растягивая слова и кривя губы, передразнивая невестку, а потом, повернувшись к сыну, глядя ему прямо в глаза, твердо сказала своим собственным низким голосом:
- Если ты мужчина, Раде, и если в тебе течет та же кровь, что и в нас, а иначе и быть не может, не слушай свою жену, вели ей прикусить язык и не будоражить и без того взбудораженное село. Изнеженная она и жадная. Снизу она родом, и теперь, когда беда к нам пришла, тянет ее вниз, там у нее корень и исконная родня. Но пусть наших не трогает, слышишь, я, старуха старая, на пути ей стану, скверная молва пойдет.
В разговор вступили два других брата. Они соглашались с матерью, но старались успокоить ее и смягчить ее слова своими словами, которые не меняли сути дела. Радин молчал, не поднимая глаз.
Тихо и незаметно входят раздоры в крестьянскую семью, не сразу их и увидишь. Люди чуть больше молчат да быстрей расходятся после еды. Встречаясь по делу, отворачивают головы и отводят глаза. Отдыхают порознь и без былого веселья. Едва ощутимые, мелкие приметы. И, однако, чувствуется, что в недрах семьи, словно в вулкане, кипят и бурлят скрытые силы. Напряжение нарастает. Все готовы говорить о чем угодно, только не о том, что является причиной распри и несогласий, хотя думают лишь об этом, задают вопросы, припасают ответы, а стоит разразиться скандалу, каждый вступает в него с готовыми обвинениями и с припасенными ответами на чужие нападки.
Распря из-за соли тлела долго, но и сейчас, когда о ней открыто заговорили, ясно, что она пока не до конца созрела, хотя очень скоро это произойдет, и тогда ее не уймешь. Несогласие пришло не только в эту семью - много месяцев, как крестьянин волей-неволей вынужден думать о соли и о своих бедах из-за нее.
Годами уже ни один человек из села не спускался вниз, в долину, где на обоих берегах Миляцки быстро растет и становится краше турецкое поселение. (В погожий день хорошо видно белый столб каменного минарета и надгробья вокруг него.) Село урезывает себя во всем и ограничивает свои потребности, отказывается от обмена, от купли и продажи, от любых дел вообще, ради которых надобно спускаться на равнину, запрещая своим ходить "вниз, к пришлым". Но годы идут, внизу, на равнине, появляются новые лабазы, постоялые дворы, лавки и дома внушительного вида с горделивыми фасадами, и селу приходится труднее и труднее. Все бы еще ничего, если б не эта злосчастная соль и не постоянная нужда в ней. А соль несколько лет не доходит до них, застревая внизу, в новом поселении. И добывать ее с каждым годом тяжелее, и обходится она дороже. Однако до сих пор хоть немного да перепадало крестьянам на плоскогорье. Но с начала этого года ни крупинки сюда не дошло. Кому нужна соль, тот должен спуститься за нею в долину и купить ее у турок.