Как-то вечером сидят, выпивают на зеленом бережку Укрины фра Серафим и Расим-бег из Дервенты. Расим-бег, красивый человек уже в годах, по натуре строгий и суровый, притом не только с людьми и всеми окружающими, но и с собой, что создает впечатление высокомерия и неприступности. Один из тех, кто не водится с кем попало и не боится одиночества. Фра Серафим принадлежит к тому узкому кругу людей, которых Расим-бег часто приглашает в гости и с которыми бывает столь же открытым и живым, сколь с другими - сдержанным и неприступным.
За вином шел оживленный разговор. Однако по мере того, как темнело и ивы обволакивались легким туманом, фра Серафим становился все угрюмее и молчаливей. С задумчивым видом, понурив голову, он рассеянно крошил хлеб. Расим-бег знал, что означает это его молчание, и терпеливо ждал, когда фра Серафим запоет. И в самом деле, он вскоре замурлыкал себе под нос, а потом вскинул голову и запел своим великолепным бархатным тенором, который не брала ни посавская ракия, ни требиньский табак.
Так бывало и раньше, но сегодня песня особенно растрогала Расим-бега. Когда фра Серафим закончил, оба некоторое время молчали. В тишине слышалось, как бьется о прибрежные ивы вода.
Первым заговорил Расим-бег.
- Слушаю я тебя и все думаю: какой муэдзин мог бы из тебя выйти! Равного тебе не было б до самого Дамаска, - раздумчиво и как бы в шутку сказал он то, о чем еще несколько минут назад даже не решился бы намекнуть. - Голос твой раздавался бы на всю округу. Издалека стекались бы люди, чтоб тебя послушать. Уж ты не обессудь, но я всякий раз, как тебя слушаю, жалею, что ты другой веры. Отчего б тебе не принять ислам?
Тут сдержанный человек прервал себя и, испугавшись, что хватил лишку и оскорбил приятеля, громко засмеялся. Фра Серафим тоже смеялся, а когда оба немножко поутихли, заговорил серьезным и внушительным голосом:
- Сказать по правде, дружище, я и сам о том подумывал. Ведь сам посуди - наша вера и мой монастырь запрещают все, что я люблю, а требуют то, к чему я решительно не способен. Не способен, и все тут. Преследуют меня мои старейшины, сквозь игольное ушко протаскивают, я отбиваюсь, как могу, так что и не разберешь, кому с кем труднее - им со мной или мне с ними. Может, думаю, перейти в другую веру - и им и мне легче станет. И вот однажды подумал я об этом, да так с этими мыслями и заснул. И только заснул - нет, ты только представь себе! является мне во сне Иса пейгамбер, честь ему и слава! Ничего не говорит, а все смотрит на меня, смотрит и покачивает головой, словно бы говоря: "Серафим, Серафим, сукин ты сын, неужели ты думаешь, что я не вижу, у кого что в мыслях?" Перепугался я, подошел к его руке и бух на колени. Покаялся во всем, опустил голову и жду, что будет. Жду, жду - ничего! Осмелел я тогда и взглянул на святой лик, вижу, ясен он, разве что чело чуть нахмурено, а на губах улыбка. Поднялся я, а он все головой покачивает и ласково так говорит:
- Фра Серафим, давно до меня доходят слухи о твоем образе жизни. Бранят тебя монахи за твою склонность к мирским удовольствиям, в которых ты не знаешь меры. Тебе бы быть не христианином, а тем паче монахом и священником, а турком. Одно в тебе ценят - ум и сметку. Да и тут, вижу, ошибаются, раз ты от большого ума надумал веру сменить. Зачем тебе это? Ты и в своей теперешней вере не постишься и богу, как положено, не молишься. А что касается жизни, ты все равно живешь почти как турок. Ну для чего тебе туречиться? Пьяниц и бездельников у турок и без тебя хватает, и первый среди них твой Расим-бег. За ним никому не угнаться! Оставайся лучше там, где есть! Пусть и среди монахов будет хоть одна забубённая головушка!
Говорит он, увещевает меня, как отец родной. Тебе, говорит, все одно ответ держать. Ведь ты не турок и не монах, а уж коли так и раз тебя земля держит и господь бог терпит, будь лучше наполовину турок среди монахов, нежели наполовину монах среди турок.
А я раскис, обмяк, хочу к его руке припасть и молить о прощении, но он не подпускает и, вижу, совсем на меня не гневается.
- Не надо, не надо… Будь здоров, будь здоров!..
И вдруг слегка нагнулся и прошептал мне на ухо:
- По правде говоря, фра Серафим, у нас здесь, на этом свете, не придают уж такого значения вере, как там у вас, особливо в Боснии. Здесь, если уж говорить начистоту, и не спрашивают, кто какой веры. Здесь важно другое - у кого какое сердце и душа. Мы судим по этому. Откровенность за откровенность. Только ты никому об этом ни слова, ведь в Боснии тебе все равно никто не поверит, а себе хуже сделаешь.
Тут, Расим-бег, проснулся я и обмер от страха, да и как иначе, ежели ты разговаривал с самим богом! И я никому о том словом не обмолвился, тебе первому говорю.
Так вот, рассказал я покойному Расим-бегу свой сон, и он со мной согласился. Хлопает меня по плечу и гогочет:
- Э, ты и впрямь серафим!..
Все смеются, хотя уже много раз слышали эту историю. Голос фра Серафима, его мимика и жесты столь выразительны, что его можно слушать бесконечно, как хорошую музыку.
Закончив свое повествование о Расим-беге, фра Серафим вдруг посерьезнел, опустил голову и уставился на стоявшее перед ним вино. Потом молча поднял рюмку и выпил ее до дна, как пьют за упокой души.
И тут его словно прорвало. Теперь не нужны были ни просьбы, ни уговоры - напротив, его невозможно было остановить. Вокруг него образовалась атмосфера доброй шутки и неукротимого смеха. Шутки одна за другой вспыхивают и рвутся наружу, и он не в силах их удержать. Стоит ему пошевельнуть рукой или покоситься на кого-нибудь сквозь очки, как раздается взрыв веселого смеха. Начиная очередную историю, он и сам не знает, как и чем ее закончит, ибо из одной смешной ситуации вытекает другая и каждое меткое и смелое слово тянет за собой целую вереницу новых, еще более метких и смелых.
- Ну и хитрецы эти монахи, братья мои, - кричит фра Серафим. - Погляди-ка на моего Гргура, видите, что надумал. Устроил нам что-то вроде испытанья перед главным господским приемом. Посидим, мол, сегодня, покалякаем в своем кругу, посмотрим, как этот негодник Серафим распустит свой язык, пускай выкричится, напьется и вытряхнет все свои побаски, точно собака блох, потом дня три на просып уйдет, вот и не испортит настоящего большого приема.
- Это ты зря, - прерывает его Матан серьезно.
- А ты помолчи, пугало трактирное! Когда монахи врут, их можно понять. В конце концов, без этого им не прожить. А чего ты им подпеваешь? Рот мне затыкаешь. Сам видишь, в глубине души им хочется услышать умное слово и правду-матку. Кто же им и скажет, коль не бедолага фра Серафим? Когда я умру, когда эта тяжелая утрата постигнет мать Провинцию Боснию Серебряную, ведь правду-матку днем с огнем не найдешь, и придется им посылать за ней за границу и привозить, как соль, да и та будет пожиже моей.
- Ах ты… ты… - кричит отец Грго, грозя ему кулаком.
Слова жупника заглушает общий смех. Но фра Серафим, который сегодня все слышит и с каждым готов сразиться, тотчас же подхватывает:
- Что? Так кто же я?
Отец Грго пожимает плечами и отворачивает голову в сторону.
- Кто ты? А то, что есть: наказание господне, вот что!
Сдвинув брови, он грызет свой каштановый ус, но глаза его смеются, и, пытаясь скрыть это, он еще больше отворачивается.
Никто не заметил, как вернулся капеллан Кудрич. Он сидел в тени у самой двери, приложив ко рту левую ладонь, чтоб не расхохотаться. Фра Серафим, чувства которого сегодня обострены до предела, вдруг обернулся и строго посмотрел на него:
- Чего ты там давишься, Трусич? Смейся громко, ежели охота! Все вы, Кудричи, пошли от Трусичей, хоть и взяли фамилию Кудрич, будто она намного лучше. Ежели ты по молодости не знаешь, кто вы такие, я тебе скажу.
Юноша прижался к стене, стараясь стать как можно незаметнее, коли уж нельзя совсем исчезнуть. Но фра Серафим уже повернулся к гостям.
- Ежели хотите послушать про Трусича, велите нашему жупнику, чтоб он принес того вина, что припас для господского приема.
- А чем это нехорошо? - спросил кто-то.
- Хорошо, но раз у нас испытанье, надо отведать все, что будут есть и пить господа в субботу.
Жупник молча вышел и принес бутыль вина. Серафим отхлебнул и покачал головой.