- Что полегче? И не подумаю! Грешен я и порочен и готов принять укоры от тех, кто лучше меня, но не позволю этим травницким ханжам и фарисеям учить меня уму-разуму, чтоб им пусто было!
В сущности, фра Серафима нельзя было назвать ни горьким пьяницей, ни неисправимым картежником и уж никоим образом развратником, однако было бы неправдой утверждать, что он не любит выпить, посидеть и попеть в честной компании, перекинуться в картишки или затеять другую азартную игру, где судьба-индейка играет человеком, хотя человек думает, что это он играет ею. На все его недостатки и слабости смотрели бы сквозь пальцы, а с годами и вовсе перестали бы обращать внимание, не будь у фра Серафима зоркого глаза и острого языка, дьявольской способности в любой вещи, в любом человеке и в любых его поступках сразу подмечать притворство и фальшь и не обладай он при этом полной неспособностью держать про себя подмеченное и не делать его достоянием других. Талант подражания был в нем столь силен, что он и мертвеца мог рассмешить. Да, это опасные таланты и в иных странах, что уж говорить про нашу, где люди в большинстве своем любят посмеяться над другими, а сами боятся насмешек пуще сабли и ненавидят лютой ненавистью тех, кто подшутит над ними.
Из-за этих своих особенностей фра Серафим за долгие годы и сам порядком натерпелся, и немало хлопот доставил своим старейшинам. Он часто получал нагоняи, выговоры и головомойки, подвергался наказаниям. Бывали случаи, когда даже ставился вопрос о его дальнейшем пребывании в ордене. Не на шутку встревоженный, фра Серафим быстро исправлялся или, по крайней мере, искренне обещал исправиться. Несмотря ни на что он был предан ордену, притом он и сам не подозревал, а другие тем паче, сколь сильна и неиссякаема была эта его привязанность. Он и впрямь хотел жить под началом тех самых старейшин, которым причинял столько огорчений, с братьями, с которыми столько вздорил, и умереть, когда пробьет его час, в одном из монастырей, порядки и правила которых он столько раз нарушал. И когда ему грозили самой суровой карой, он просил дать ему любое другое наказание, пусть самое тяжелое, только оставить его в ордене.
- Смилуйтесь, братья и преподобные отцы, прошу вас! Нашему ордену нужен один грешник, если не для чего другого, так хотя бы примера ради, а где вы найдете лучший пример, чем я! Ну скажите! - обращался Серафим к монахам, когда они по большим праздникам собирались в одном из трех монастырей и принимались разбирать его очередные выходки.
И его искренняя, лишь наполовину шутливая мольба действовала на старых и мрачных настоятелей, неизменно вызывая у них снисходительную улыбку и смягчая их сердца. Так со временем и сложились довольно сносные отношения между "матерью Провинцией и ее сыном Серафимом", как он сам любил выражаться.
Теперь ему было хорошо за сорок, он попривык к дисциплине, а монахи - к его вечным нарушениям этой самой дисциплины; да и сам по себе он несколько приутих. Давно уже фра Серафиму не дают никаких трудных и серьезных должностей, ибо любая такая попытка кончалась плохо. Долгое время его переводили из монастыря в монастырь, из одного прихода в другой, в наказание отсылали даже в Раму, но потом перестали. Сейчас он живет в крешевском монастыре, но каждые два-три месяца отправляется к кому-либо из своих семинарских друзей, сидящих в городских приходах, под предлогом помочь им во время пасхального поста или в большие праздники, а на деле - немного отдохнуть от монастырских строгостей и развлечься. Друзья всегда радуются его приезду. Они знают, что фра Серафим отнюдь не всегда легкий и смирный гость, однако им известно и то, что дом, куда он заглянет, разом наполнят смех и жизнь и хоть на время изгонят мрак и скуку. Вот и сейчас фра Серафим приехал погостить к своему приятелю, сараевскому жупнику, отцу Грго, с которым его связывала давнишняя дружба. То была дружба особого рода, какая только и может быть между двумя людьми, столь различными и по темпераменту, и по характеру, и по жизненным целям и устремлениям; она была полна трений и стычек, и все же не шла на убыль, а, напротив, росла и крепла с каждым годом.
Отец Грго, хотя и был моложе Серафима, с самого начала играл в этой дружбе роль старшего брата и наставника. В молодые годы он старался образумить и исправить приятеля, а когда понял, что зря тратит силы, перешел к укоризнам и порицаниям, однако ж перед собратьями и старейшинами всегда защищал его, используя всю свою ловкость и умение, чтоб, осудив грех, выгородить грешника и свести кару до минимума. В разговоре с фра Серафимом он бывал строг, по-отечески серьезен и озабочен и при посторонних никогда не называл его Бегом, как все прочие монахи, а несколько официальнее - Серафимом. В сущности, он любил своего шального приятеля больше, чем показывал ему и другим, и гораздо больше, чем мог сам предположить. Ибо где-то в глубине его сложной и раздвоенной души таилась незримая, но сильная страсть к разгульной жизни, билась "фра-серафимовская жилка" сомнения в официальных авторитетах и сопротивления общепризнанным и давно утвердившимся формам общественной жизни. И эта потайная его страсть во многом была причиной резких замечаний и укоров, которые он обрушивал на своего приятеля, потому что, порицая его, он старался придушить и изжить ее в себе самом, но вместе с тем в его дружбе и подавляемой нежности было невольное восхищение, а может быть, и неосознанная зависть к этому несносному, но обаятельнейшему проказнику Серафиму, который и умеет, и смеет быть самим собой и не страшится предстать перед людьми таким, каков он есть.
И вот теперь отец Грго и фра Серафим сидят в маленькой, приземистой и полутемной столовой, завтракают и смотрят друг на друга, как могут смотреть только старинные друзья, у которых нет друг от друга тайн.
Жупник перечисляет гостей, приглашенных на субботний вечер, и заранее просит приятеля, если он, конечно, хочет присутствовать на вечере, не увлекаться спиртным и следить за своими словами, разговаривая с иностранцами и именитыми господами.
- В таком случае не пускай меня к ним!
- А ты обуздай немного свой краинский язык!
- Легко сказать, обуздай! Если б я мог! Да и что толку, наденешь на себя узду, еще хлеще выходит. Посади-ка меня лучше туда, где не будет никаких властей - ни духовных, ни мирских.
- Для тебя, Серафим, трудно найти такое место, - говорит отец Грго укоризненно, но невольно улыбаясь в свои опущенные каштановые усы.
- Делай как знаешь, только я этих твоих консулов-монсулов терпеть не могу.
- Значит, терпеть не можешь! А если я начну показывать, кого не выношу и кого терпеть не могу, что будет?
- Тебе что! Ты чем меньше любишь человека, тем приязненнее с ним разговариваешь…
- Вот уж ерунда, - защищается жупник с видом занятого человека, которому не до пререканий.
- И вовсе не ерунда. Вот мы с тобой с каких пор приятели, а ведь никто меня так не ругает и не чихвостит, как ты, зато, например, этого чахоточного Талат-эфенди ты видеть не можешь, а как любезничаешь с ним, мелким бесом рассыпаешься!
Жупник изматерил и его, и Талат-эфенди, но фра Серафим, нисколько не смутившись, продолжал:
- Не сердись, Гргур, ведь сам знаешь, я правду говорю. Знаю, распинаешься ты перед ним поневоле, ради нашей же пользы. Что ж, у тебя к тому талант, тебе и карты в руки, а меня уволь. Ты так и смотришь, как бы в каком консульстве потереться, а я… я, еще раз тебе скажу, не люблю я этих дипломатов. Надутые, чванные, на всех взирают свысока, а как надо что-то выведать - сами делаются меньше макового зернышка. Стоит кому рот открыть - у них сразу ушки на макушке. Разговаривает с тобой, а сам думает одно, говорит другое, а назавтра в донесении напишет третье.
Отец Грго только рукой отмахивается. Его тревога, как фра Серафим обойдется с иностранцами, в самом деле отнюдь не беспочвенна.
Фра Серафим, который по природе своей чурался всякого рода чиновников, сановников, ведомств, присутственных мест и вообще всего официального, не любил иностранцев из разных консульств, австрийцев же и, в особенности соотечественников, состоящих у них на службе, просто ненавидел.
Однажды, во время очередного приезда фра Серафима в Сараево, жупник, совсем упустив из виду нрав и повадки своего друга, повел его на какой-то торжественный прием в австрийское консульство. Генеральный консул Атанаскович, хорошо осведомленный о настроениях монахов и знавший подноготную каждого из них, встретил его с холодной учтивостью. Фра Серафим, опасаясь ляпнуть что-нибудь неуместное, только односложно отвечал на вопросы. Вежливо поблагодарил Атанасковича за то, что служащий консульства Плехачек, ездивший по делам службы в Вену, привез ему очки. Консул хмуро взглянул на новые очки фра Серафима в позолоченной оправе и сказал с легкой, чуть заметной иронией:
- Вы носите хорошие венские очки!
Фра Серафим парировал удар, словно неделями обдумывал свой ответ:
- Да, ношу, ваше сиятельство, и это единственное, что есть на мне и во мне венского. Глаза-то мои! Глаза, слава богу, у нас тоже есть.
- Разумеется, есть, но не всегда хорошие.
- А нам, боснийцам, лучших не надо.
Но генеральный консул не слышал его последней реплики, ибо уже с достоинством повернулся к кому-то из гостей.