Начала одна дама (потом я узнал, что она тоже была разведенной женой). Сказала она так:
- Скажите, Максудов, а ваш роман пропустят?
- Ни-ни-ни! - воскликнул пожилой литератор, - ни в каком случае! Об "пропустить" не может быть и речи! Просто нет никакой надежды на это. Можешь, старик, не волноваться - не пропустят.
- Не пропустят! - хором отозвался короткий конец стола.
- Язык… - начал тот, который был братом гитариста, но пожилой его перебил:
- К чертям язык! - вскричал он, накладывая себе на тарелку салат. - Не в языке дело. Старик написал плохой, но занятный роман. В тебе, шельмец, есть наблюдательность. И откуда что берется! Вот уж никак не ожидал, но!.. содержание!
- М-да, содержание…
- Именно содержание, - кричал, беспокоя няньку, пожилой, - ты знаешь, чего требуется? Не знаешь? Ага! То-то!
Он мигал глазом, в то же время выпивал. Затем обнял меня и расцеловал, крича:
- В тебе есть что-то несимпатичное, поверь мне! Уж ты мне поверь. Но я тебя люблю. Люблю, хоть тут меня убейте! Лукав он, шельма! С подковыркой человек!.. А? Что? Вы обратили внимание на главу четвертую? Что он говорил героине? То-то!..
- Во-первых, что это за такие слова, - начал было я, испытывая мучения от его фамильярности.
- Ты меня прежде поцелуй, - кричал пожилой литератор, - не хочешь? Вот и видно сразу, какой ты товарищ! Нет, брат, не простой ты человек!
- Конечно, не простой! - поддержала его вторая разведенная жена.
- Во-первых… - начал опять я в злобе, но ровно ничего из этого не вышло.
- Ничего не во-первых! - кричал пожилой, - а сидит в тебе достоевщинка! Да-с! Ну, ладно, ты меня не любишь, бог тебя за это простит, я на тебя не обижаюсь. Но мы тебя любим все искренне и желаем добра! - Тут он указал на брата гитариста и другого неизвестного мне человека с багровым лицом, который, явившись, извинился за опоздание, объяснив, что был в Центральных банях. - И говорю я тебе прямо, - продолжал пожилой, - ибо я привык всем резать правду в глаза, ты, Леонтьич, с этим романом даже не суйся никуда. Наживешь ты себе неприятности, и придется нам, твоим друзьям, страдать при мысли о твоих мучениях. Ты мне верь! Я человек большого, горького опыта. Знаю жизнь! Ну вот, - крикнул он обиженно и жестом всех призвал в свидетели, - поглядите; смотрит на меня волчьими глазами. Это в благодарность за хорошее отношение! Леонтьич! - взвизгнул он так, что нянька за занавеской встала с сундука, - пойми! Пойми ты, что не так велики уж художественные достоинства твоего романа (тут послышался с дивана мягкий гитарный аккорд), чтобы из-за него тебе идти на Голгофу. Пойми!
- Ты п-пойми, пойми, пойми! - запел приятным тенором гитарист.
- И вот тебе мой сказ, - кричал пожилой, - ежели ты меня сейчас не расцелуешь, встану, уйду, покину дружескую компанию, ибо ты меня обидел!
Испытывая невыразимую муку, я расцеловал его. Хор в это время хорошо распелся, и маслено и нежно над голосами выплывал тенор:
- Т-ты пойми, пойми…
Как кот, я выкрадывался из квартиры, держа под мышкой тяжелую рукопись.
Нянька с красными слезящимися глазами, наклонившись, пила воду из-под крана в кухне.
Неизвестно почему, я протянул няньке рубль.
- Да ну вас, - злобно сказала нянька, отпихивая рубль, - четвертый час ночи! Ведь это же адские мучения.
Тут издали прорезал хор знакомый голос:
- Где же он? Бежал? Задержать его! Вы видите, товарищи…
Но обитая клеенкой дверь уже выпустила меня, и я бежал без оглядки.
Глава 3
Мое самоубийство
- Да, это ужасно, - говорил я сам себе в своей комнате, - все ужасно. И этот салат, и нянька, и пожилой литератор, и незабвенное "пойми", вообще вся моя жизнь.
За окнами ныл осенний ветер, оторвавшийся железный лист громыхал, по стеклам полз полосами дождь. После вечера с нянькой и гитарой много случилось событий, но таких противных, что и писать о них не хочется. Прежде всего я бросился проверять роман с той точки зрения, что, мол, пропустят его или не пропустят. И ясно стало, что его не пропустят. Пожилой был совершенно прав. Об этом, как мне казалось, кричала каждая строчка романа.
Проверив роман, я последние деньги истратил на переписку двух отрывков и отнес их в редакцию одного толстого журнала. Через две недели я получил отрывки обратно. В углу рукописи было написано: "Не подходит". Отрезав ножницами для ногтей эту резолюцию, я отнес эти же отрывки в другой толстый журнал и получил через две недели их обратно с такою же точно надписью: "Не подходит".
После этого умерла кошка. Она перестала есть, забилась в угол и мяукала, доводя меня до исступления. Три дня это продолжалось. На четвертый я застал ее неподвижной в углу на боку.
Я взял у дворника лопату и зарыл ее на пустыре за нашим домом. Я остался в совершенном одиночестве на земле, но, признаюсь, в глубине души обрадовался. Какой обузой для меня являлся несчастный зверь.
А потом пошли осенние дожди, у меня опять заболело плечо и левая нога в колене.
Но самое худшее было не это, а то, что роман был плох. Если же он был плох, то это означало, что жизни моей приходит конец.
Всю жизнь служить в "Пароходстве"? Да вы смеетесь!
Всякую ночь я лежал, тараща глаза в тьму кромешную, и повторял - "это ужасно". Если бы меня спросили - что вы помните о времени работы в "Пароходстве"? - я с чистой совестью ответил бы - ничего.
Калоши грязные у вешалки, чья-то мокрая шапка с длиннейшими ушами на вешалке - и это все.
- Это ужасно! - повторил я, слушая, как гудит ночное молчание в ушах.
Бессонница дала себя знать недели через две.
Я поехал в трамвае на Самотечную-Садовую, где проживал в одном из домов, номер которого я сохраню, конечно, в строжайшей тайне, некий человек, имевший право по роду своих занятий на ношение оружия.
При каких условиях мы познакомились, неважно.
Войдя в квартиру, я застал моего приятеля лежащим на диване. Пока он разогревал чай на примусе в кухне, я открыл левый ящик письменного его стола и выкрал оттуда браунинг, потом напился чаю и уехал к себе.
Было около девяти часов вечера. Я приехал домой. Все было как всегда. Из кухни пахло жареной бараниной, в коридоре стоял вечный, хорошо известный мне туман, в нем тускло горела под потолком лампочка. Я вошел к себе. Свет брызнул сверху, и тотчас же комната погрузилась в тьму. Перегорела лампочка.
- Всё одно к одному, и всё совершенно правильно, - сказал я сурово.
Я зажег керосинку на полу в углу. На листе бумаги написал: "Сим сообщаю, что браунинг № (забыл номер), скажем, такой-то, я украл у Парфена Ивановича (написал фамилию, № дома, улицу, все как полагается)". Подписался, лег на полу у керосинки. Смертельный ужас охватил меня. Умирать страшно. Тогда я представил себе наш коридор, баранину и бабку Пелагею, пожилого и "Пароходство", повеселил себя мыслью о том, как с грохотом будут ломать дверь в мою комнату и т. д.
Я приложил дуло к виску, неверным пальцем нашарил собачку. В это же время снизу послышались очень знакомые мне звуки, сипло заиграл оркестр, и тенор в граммофоне запел:
Но мне бог возвратит ли все?!
"Батюшки! "Фауст"! - подумал я. - Ну, уж это, действительно, вовремя. Однако подожду выхода Мефистофеля. В последний раз. Больше никогда не услышу".
Оркестр то пропадал под полом, то появлялся, но тенор кричал все громче:
Проклинаю я жизнь, веру и все науки!
"Сейчас, сейчас, - думал я, - но как быстро он поет…"
Тенор крикнул отчаянно, затем грохнул оркестр.
Дрожащий палец лег на собачку, и в это мгновение грохот оглушил меня, сердце куда-то провалилось, мне показалось, что пламя вылетело из керосинки в потолок, я уронил револьвер.
Тут грохот повторился. Снизу донесся тяжкий басовый голос:
- Вот и я!
Я повернулся к двери.
Глава 4
При шпаге я
В дверь стучали. Властно и повторно. Я сунул револьвер в карман брюк и слабо крикнул:
- Войдите!
Дверь распахнулась, и я окоченел на полу от ужаса. Это был он, вне всяких сомнений, В сумраке в высоте надо мною оказалось лицо с властным носом и разметанными бровями. Тени играли, и мне померещилось, что под квадратным подбородком торчит острие черной бороды. Берет был заломлен лихо на ухо. Пера, правда, не было.
Короче говоря, передо мною стоял Мефистофель. Тут я разглядел, что он в пальто и блестящих глубоких калошах, а под мышкою держит портфель. "Эго естественно, - помыслил я, - не может он в ином виде пройти по Москве в двадцатом веке".
- Рудольфи, - сказал злой дух тенором, а не басом.
Он, впрочем, мог и не представляться мне. Я его узнал. У меня в комнате находился один из самых приметных людей в литературном мире того времени, редактор-издатель единственного частного журнала "Родина", Илья Иванович Рудольфи.
Я поднялся с полу.
- А нельзя ли зажечь лампу? - спросил Рудольфы.
- К сожалению, не могу этого сделать, - отозвался я, - так как лампочка перегорела, а другой у меня нет.
Злой дух, принявший личину редактора, проделал один из своих нехитрых фокусов - вынул из портфеля тут же электрическую лампочку.
- Вы всегда носите лампочки с собой? - изумился я.
- Нет, - сурово объяснил дух, - простое совпадение - я только что был в магазине.
Когда комната осветилась и Рудольфи снял пальто, я проворно убрал со стола записку с признанием в краже револьвера, а дух сделал вид, что не заметил этого.
Сели. Помолчали.
- Вы написали роман? - строго осведомился наконец Рудольфи.
- Откуда вы знаете?
- Ликоспастов сказал.