Хескет Пирсон - Диккенс стр 24.

Шрифт
Фон

Однако в конце концов сия дама, которую он именует "неразбавленным ананасным соком", которая обвивает его "своим очарованием, как чистая и ангелоподобная гремучая змея", и ради которой он готов утопиться и стать "чертовым мертвым телом, влажным и сырым", - дама эта его покидает. Мы видим его в последний раз где-то в подвале Сохо: осыпаемый градом упреков со стороны дамы - на сей раз уже другой, - он вертит ручку стирального катка.

"- Ах ты, изменник, предатель! - голосила леди, угрожая перейти от словесных оскорблений к оскорблениям действием.

- Изменник? Черт возьми! Ну-ну, душенька, ну же, моя нежная, обворожительная, обаятельная и чертовски обольстительная курочка, угомонись!

- Ни за что! - завизжала женщина. - Я тебе все глаза выцарапаю.

- Ах, что за жестокий ягненочек! - воскликнул мистер Манталини.

- Тебе и верить-то нельзя! - бушевала женщина. - Вчера целый день где-то шатался. Знаю, где ты увивался, знаю! Что, правда небось? Мало того, что я за него заплатила два фунта четырнадцать шиллингов, мало того, что вызволила из тюрьмы и взяла сюда - пусть, мол, живет себе джентльменом! А он вот что вытворять? Мне же еще вздумал разбить сердце?

- Никогда я не разобью ей сердца. Я стану паинькой, никогда не ослушаюсь, я больше не буду, пусть она меня простит, - увещевал ее мистер Манталини, выпустив ручку катка и умоляюще сложив руки. - Ее симпатичный дружок совсем убит. Он летит к чертям собачьим. Она сжалится, да? Она не станет кусаться и царапаться? Она его приголубит, утешит? Ах ты, черт возьми!"

Но вот вышел в свет первый выпуск "Николаса Никльби", и в тот же день было продано пятьдесят тысяч экземпляров. Такой цифры не знали и самые удачные выпуски "Пиквика". Успех объяснялся тем, что, не утратив свежести, отличающей первый диккенсовский роман, "Никльби" дает более правдивую картину реальной действительности. Никогда больше не писал Диккенс с таким неистощимым весельем. Как обычно, сюжет и героев кто-то поспешно присвоил, переделал и с успехом поставил в театре, причем "пострадавший" - автор - оказался настолько великодушен, что похвалил и постановку и актеров (а вот когда он ходил смотреть инсценировку "Оливера Твиста", то во время первой же сцены улегся на пол в ложе да так и не вставал до самого конца). Почти все, что он писал, крали театральные пираты; крали нередко до того еще, как вышли все выпуски, иногда ставили одновременно в нескольких театрах. Что оставалось делать? Либо смеяться, либо ругаться - и терпеть. Ему по-прежнему хотелось писать пьесы, и он обратился к Макриди с просьбой поставить его собственный вариант переделанного для сцены "Оливера Твиста". Но Феджин оказался Макриди не по плечу, и прошло два поколения, прежде чем на сцене в исполнении Бирбома Три ожил тот самый еврей, которого создал Диккенс. Потом Диккенс как-то прочел Макриди свой водевиль. "Он читает не хуже опытного актера. Удивительный человек!" - заметил Макриди у себя в дневнике. Форстер, присутствовавший при чтении, отзывался на каждую шутку громоподобным хохотом, надеясь, что на постановщика произведут должное впечатление комедийные возможности водевиля. Однако ни сама вещь, ни громкое одобрение Форстера не пробудили в Макриди должного энтузиазма, и он отклонил водевиль. По этому случаю Диккенс послал ему дружелюбную записку: "Поверьте, ничто в этой истории не вызывает во мне разочарования, кроме мысли о том, что я не смог оказаться Вам в чем-то полезен". Макриди был тронут и поведал страницам своего дневника, что поступки Диккенса "делают ему честь. Истинное наслаждение встретиться с человеком возвышенным и добросердечным. Для меня Диккенс и Бульвер - это неоспоримо благородные образцы человеческого благородства".

В 1839 году у Макриди и его семейства наладились с Диккенсами такие близкие отношения, что актер то и дело заходил к другу скоротать вечерок в "очень непринужденной и теплой обстановке". Однажды за ужином, устроенным по поводу крестин одного младенца и дня рождения другого, были произнесены спичи, которые пришлись не по вкусу Макриди. Зато другой спич привел его в отличное расположение духа, и не удивительно: это был тост за здоровье героя дня, предложенный Диккенсом во время обеда, устроенного Шекспировским клубом в честь Макриди. Тут Диккенс говорил "весьма искренне, красноречиво и трогательно", заключив свою речь "мадригалом в мой адрес, который привел меня в совершенное умиление". Шекспировский клуб просуществовал недолго, и даже Диккенс при всей своей находчивости не сумел его спасти. Дело было так. Однажды, когда члены клуба собрались под председательством Боза, слово для тоста взял Форстер и был так самоуверен, так назойливо громогласен, что раздраженные гости - из тех. кто помоложе, - стали шумно выражать свое неодобрение. Форстер вышел из себя и затеял перебранку. Диккенс несколько раз пытался восстановить порядок, но в конце концов был вынужден покинуть председательское кресло. Клуб распался. Впрочем, Макриди и Диккенса не слишком огорчало это обстоятельство: весною 1838 года они были избраны членами литературного клуба "Атэнеум". У друзей было много общего: они сходились во вкусах, в политических и религиозных убеждениях - только театром писатель, несомненно, был одержим гораздо больше, чем актер. Роднили их и общие увлечения: оба были страстными ходоками, с интересом обследовали тюрьмы, обожали танцевать и однажды были застигнуты на месте преступления, играя в чехарду с Джеролдом, Маклизом и Форстером.

Много летних месяцев в период между 1836 и 1840 годами провел Диккенс либо в Элм Лодже (Питершэм), либо в Эйлза Парк Виллас (Твикенгем), - провел в трудах и забавах, самозабвенно отдаваясь всему, за что бы ни взялся. Вместе с ним здесь и там проводили дни, а то и недели старые друзья: Томас Бирд и Томас Миттон - и новые приятели: Эдвин Лэндсир, Дэниэл Маклиз, Гаррисон Эйнсворт, Кларксон Стэнфилд, Дуглас Джеролд, Т. Н. Тальфур, Макриди, Теккерей и многие другие; а также его собственная семья и родственники жены. И все были обязаны вместе с ним принимать участие в играх, экскурсиях и местных спортивных состязаниях. Чего он только не затевал! И бег, и прыжки, и метание колец! Играли в крикет и в волан, играли на бильярде, запускали воздушные шары, устраивали танцы - всего не перечесть! И все это с шумом, с азартом, и самым шумным, самым азартным участником всех игр и развлечений был Диккенс, отдававшийся им без остатка. Опьяненный быстрым успехом, он наслаждался забавами, как дитя, и его возбуждение передавалось другим, заражало их. Бывали, правда, минуты, когда у него портилось настроение - скажем, из-за какой-нибудь особенной злобной рецензии. Как все большие писатели, он был жертвой того, что Маколей называет "свирепой завистью честолюбивых тупиц" от литературы. Но он относился к нападкам достаточно мудро: вспылит на несколько секунд, проведет час в горьких размышлениях - и выбросит всю эту чепуху из головы. Много лет, как и теперь, газета "Таймс" с лютой злобой обрушивалась на его романы, чем по мере сил отравляла ему жизнь в молодые и в зрелые годы, но он всегда утешал себя мыслью о том, что это не беда, если всякая мерзость так и лезет в глаза, заслоняя остальное: "Ведь столько хорошего в каждом мгновенье нашей жизни, что мы порою едва отдаем себе в этом отчет".

Осенью 1838 года он на две недели устроил себе каникулы - уехал из Лондона вместе с Хэблотом К. Брауном. Первым долгом остановились в Лимингтоне, затем навестили Кенилворт, "и оба пленились им, - писал Диккенс жене. - Право же, летом надобно непременно здесь пожить, если, бог даст, все мы будем здоровы и благополучны. Ты вообразить себе не можешь, что это за прелесть. Устроить в хорошую погоду чтение среди развалин - роскошь, да и только". Оттуда направились в Варвик Касл, дальше в Стрэтфорд-на-Эйвоне, "посидели в той самой комнате, где родился Шекспир, оставили наши автографы, читали автографы, оставленные другими, и так далее". Он берег себя: и ел очень мало и мало пил, а все-таки не избежал болей в боку. К тому времени, как прибыли в Стрэтфорд, боль стала нестерпимой, и он был вынужден проглотить изрядную дозу белены. "Результат получился восхитительный. Спал безмятежно, крепко и покойно. Сегодня утром чувствую себя значительно лучше. И голова ясная - на нее белена никак не повлияла. Я, по правде сказать, боялся: очень уж сильное действие она произвела на меня - подхлестнула мои силы чрезвычайно и в то же время усыпила". По дороге в Шрузбери проехали через Бирмингем, через Вульвергемтон, "выехали в восемь утра, пробираясь сквозь сырой, холодный туман. Потом, когда прояснилось, милю за милей ехали по шлаковым дорогам среди пылающих печей и рева паровых машин и такой массы грязи, такой бездны мрака и нищеты, каких мне еще не доводилось видеть". Поездка не пропала даром: места, которые они проезжали, пригодились ему для создания точного местного колорита в новом романе. Письмо из шрузберийской гостиницы "Лев" он заключит словами: "Благослови тебя господь, родная моя. Мечтаю снова быть с тобой и увидеть моих милых детишек". Из Шрузбери отправились в Ллангаллен, а 5 ноября он уже писал домой из ливерпульской гостиницы "Адельфи": "Дорогая любовь моя... Радуюсь при мысли о том, что увижу тебя так скоро..."

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке