Николай Кузьмин - Меч и плуг стр 21.

Шрифт
Фон

Барии уехал, ничего не доказав. Мужики не расходились. Богатый хуторянин Фарамуш налезал на Флорю.

- Землю тебе, дураку, подай! А на чем пахать будешь? Бабу запрягешь?

- Зачем бабу? Лошадь достану.

- Где? Дурак! На дороге найдешь?

- Зачем на дороге? - гнул свое Флоря. - У тебя вон много, может, дашь одну?

- Ты, черт! - закричал Фарамуш. - Ишь ты! Я тебе покажу! Я тебя вот к становому за такие разговоры!

А в помещичьем доме шептались, что у мужиков уже колышки на барском поле поставлены - давно уже размежевку сделали. Потом поползли слухи, что в отдаленных уездах господ выжигают, а их землю и все добро делят между собой. Скоповский распорядился заказать для дома ставни с железными болтами.

Приезжали земский, становой, исправник. Один грозил тюрьмой, другой - розгами, третий - казаками.

- Бунтовать!? - бушевал земский. - Запорю!

- Ваше благородие, - позвал степенный старик Дорончан, - а нам батюшка царский указ с амвона читал.

- Так. Что дальше?

- Царь приказал, чтобы нашего брата перестали пороть.

- Так. Дальше!

- Выходит, ваше благородие, ты самый бунтовщик и есть, если хочешь царский приказ нарушить.

Земский побагровел.

- Охрименко! - крикнул он стражнику. - Запиши-ка его, каналью!

Хуторянин Фарамуш укоризненно покачал головой.

- Как народ разбаловался, а? Все-таки раньше порядку больше было. Бывало, чуть что, в полицию вызовут и первым делом выпорют. А сейчас?

Стояли знойные, сухие дни. Неубранный хлеб осыпался. Скоповский уехал в Кишинев просить казаков. Помещичий дом на пригорке затих и обезлюдел.

Вечером Котовский сидел у раскрытого окна с томиком Тютчева в руках. "Есть в светлости осенних вечеров умильная, таинственная прелесть…" В дверь постучали, он отложил книгу и поднялся. На крыльце стояли Флоря и старик Дорончан.

- Григорий Иваныч, хозяин за казаками поехал. Худа не будет?

- А что казаки? Они же не будут хлеб убирать.

- Барыня два ведра водки обещает выставить. Мужики сомневаться стали.

Котовский рассердился.

- Если вы сейчас уступите, он на будущий год с вами разговаривать не захочет!

- Это так. - Старик Дорончан почесался. - Григорий Иваныч, правду говорят, будто царь хочет мужикам землю отдать, будто уже манифест вышел, а баре скрывают его от нас?

- Чушь! - запротестовал Котовский. - Царь сам помещик. Как он может земли лишиться?

- Ну а я что говорил? - насмешливо спросил старика Флоря. - Нашли себе заступника - царя! Все они друг за дружку.

Ушли мужики, когда совсем стемнело. А утром к управляющему ворвался Скоповский, вернувшийся из города в бешенстве: там он узнал, что его управляющий еще до приезда в имение был взят полицией на заметку за беспорядки. Скоповский был в дорожной пыли, от злости один глаз его косил. Схватил открытый томик Тютчева, мельком глянул и швырнул его за окно.

- Вон, мерзавец! За что я тебе деньги плачу? Мне таких управляющих не нужно! Ты еще меня запомнишь! Волчий билет, с голоду подохнешь.

И, подскочив к вставшему с постели управляющему, Скоповский залепил ему пощечину.

Ответный удар Котовского отбросил помещика к стене. Кажется, если бы не холуи, караулившие за дверью, драка кончилась бы убийством. Словно в беспамятстве, Котовский расшвыривал навалившихся на него людей, добираясь до горла испуганного хозяина. Его оглушили по голове, затем скрутили руки. Дальнейшее он помнил смутно.

Днем он оказался в городе, в полицейском участке. Бравый пристав с усами вразлет, мясистые, бочкообразные городовые, вонючий подвал-клоповник…

Барский удар продолжал гореть на щеке.

"А он? А его?" - негодовал Котовский и колотил в бесчувственную казенную дверь, бушевал, выкрикивая что-то вроде: "Не смеете!.. Я требую!"

Смеют, оказывается, и еще как смеют!

- Отдыхай, - обронил за дверью дежурный и убрался наверх, скрылся, как казалось, навсегда.

О эти первые часы в неволе! Никто в участке не следил за временем, никто не спешил. Потом и Котовский научится простой философии заключенных - не торопить и не отодвигать событий: все произойдет своим чередом. Но тогда…

С трудом успокоившись, он назначил себе, что освобождение придет к вечеру, никак не позже. Хоть и долго это, но пусть! (В душе он сознавал, что схитрил, назначая такой долгий срок; но тем приятней будет, если все разрешится еще до вечера. Вроде подарка выйдет.) Но время в участке словно остановилось, и о нем, похоже, забыли. Тогда в отчаянии, что ему придется провести взаперти не только вечер, но и целую ночь, он снова впал в буйство и громыхал в дверь до тех пор, пока не послышались шаги.

- А ну засохни! - рявкнул за дверью грубый голос. - Смотри, недолго и рот заткнуть.

Голос был незнакомый, не тот, что прежде, и Котовский сообразил, что дежурные успели смениться. Значит, прежний сдал свой пост и отправился домой, сидит сейчас у окна и попивает чаек, благодушествует и обсасывает усы; стоит тихий вечер, спешит куда-то народ. Представился и Скоповский: стол на веранде дома, звяканье посуды, женский смех, потом, едва над садом взойдет одинокая звезда, из распахнутых окон зала загремят чувствительные, искусно взятые аккорды рояля…

А здесь сиди и жди! И никому до него нет никакого дела - ни хозяину, распивающему сейчас чаи, ни усачу приставу, взглянувшему на арестованного лишь мельком, краем глаза, как на ничего не значащую вещь…

Он опускался на пол, но вспоминал о пощечине и снова вскакивал. От оскорбления кипела кровь. А что же должны чувствовать те, кого бьют каждый день? Привычка? Страшная привычка, превращающая целую нацию в стадо молчаливых, задавленных рабов!

Утром ему принесли миску баланды, и он понял, что наступил новый день. Спал он, не спал? Ему уже казалось, что он здесь долго, измятый, нечистый, небритый… Но уж сегодня-то обязательно! И он представил, как возвращается домой полевой дорогой: солнце, зной, воздух стригут ласточки, а он щурится и смотрит на небо, в желтеющие поля, и губы сами собой ползут в счастливую улыбку. Да, после клоповника обрадуешься просто воздуху и солнцу…

Освобождение пришло не скоро.

Он выждал до вечера, до темноты, меньше всего думая о солнце и приятной глазу желтизне полей. У него было достаточно времени, чтобы обдумать план мести, и той же ночью он пробрался в барское имение, посвистел отвыкшим от него собакам, притащил с гумна охапку сухой, как порох, соломы. Уж он-то знал, с какого места лучше запалить, чтобы все сразу взялось огнем!

В канцелярии тюрьмы ему сказали:

- Извольте раздеться!

Затем, бесцеремонно разглядывая все его тело, стали записывать особые приметы. Потом взамен его одежды выдали казенную: две рубахи из грубого небеленого полотна, две пары штанов.

- Руки назад, вперед марш!

В камере среди осужденных он встретил простое человеческое сочувствие и точно ожил. Вокруг него разговаривали о прогулках и погоде, о том, какой надзиратель сегодня дежурит, о кассационных поводах и адвокатах, о свиданиях с родными и о женщинах (о женщинах говорили беспрерывно). Постепенно он вошел в сложный и путаный быт тюрьмы. Соседи объяснили, что ежели узника зовут из камеры без вещей, то это на допрос или на свидание с родными. Его научили выстукивать тюремную азбуку, он познал гнусные свойства параши, узнал все, что нужно знать о надзирателях, младших и старших. На прогулках поглядывал на узкие окошечки одиночек, в которых содержались смертники (однажды ему показалось, что в одном окошечке мелькнуло чье-то белое лицо). Он усвоил жестокие нравы уголовных, вместе со всеми восхищался ловкостью карманников, ворующих во время обыска папиросы у надзирателей, познакомился со страшными Иванами - так назывались на тюремном языке отпетые уголовники-каторжане.

В эти месяцы он еще более, чем тогда, в полицейском участке, измерил силу потерянной свободы.

Первый побег удался ему довольно легко: он содержался на общих основаниях. Но уже в следующий раз - после поимки и нового суда, нового приговора - он был переведен в разряд опасных, режим для него сменился.

И все-таки он снова бежал!

За ним потянулась слава мстителя, врагами его сделались помещики - в имениях и на уездных дорогах. Совершая налеты и спасаясь от погонь, попадая под суд и убегая из разных мест заключения, он в одиночку мстил за тех, кто гнул спину на богатых и не каждый день ел досыта. Каждый раз о нем подробно сообщали падкие на запах крови, да еще с дымком пожара, газеты (уж он-то не даст репортерам погибнуть с голоду!). У него появился свой недобрый гений, кстати сделавший на нем хорошую карьеру, - участковый пристав Хаджи-Коли, тот самый, с жирной грудью и усами вразлет, приказавший в первый раз без разговоров отправить провинившегося управляющего вниз, в клоповник… (С приставом Хаджи-Коли, франтоватым усачом, судьба свяжет Котовского на многие годы, и развязка придет лишь зимой двадцатого года, при взятии Одессы. Но это будет после, после…)

Теперь Котовский не колотился в дверь, требуя справедливости. Он стал опытным, бывалым заключенным.

Проходили годы, и Григорий Иванович с недоумением вглядывался в свое прошлое, уже не представляя, что у него могла сложиться совсем иная судьба, судьба агронома, который терпеливо, так же как и отец-механик, тянулся бы всю жизнь, чтобы прокормить свое семейство и вырастить детей, вывести их в люди.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке