- Ну, а теперь сыграй еще какую-нибудь пьеску… ту, где перекладывают руки… то правую руку налево, то левую направо…
Клавиши снова застучали, струны задребезжали: басовые гудели, дискантовые пищали, и в самом патетическом месте пьесы вместо мелодии послышался такой визг, точно кого-то тащили за волосы: "ай! ай! ай! ай-ай-ай!.."
Пани Бахревич опять приблизила губы к уху кузена.
- А какие трудолюбивые девушки! Эти занавески и подставки, и те корзиночки, и этот абажур - все собственными руками сделали. Сидят себе, бедняжки, по целым дням, каждая у своего окна, и работают… Вот, признаюсь я тебе, Людвись, как перед ксендзом на исповеди, что иногда смотрю на них, и мое материнское сердце кровью обливается… Изводятся ведь… Воспитанные девушки, а в таком захолустье живут… разве можно здесь выйти замуж, как им пристало? Разве найдется здесь подходящая партия?
Разговор о замужестве кузин, как видно, пришелся Капровскому не по вкусу, потому что он, подняв глаза к лампе, прервал тетушку замечанием:
- Прекрасный абажур! Это панна Каролина сделала?
- Да, Карольця, Карольця, - со счастливым смехом, во весь голос воскликнула пани Бахревич и, сняв с лампы абажур, стала показывать его гостю.
Действительно, это была очень искусная и кропотливая работа. Для того чтобы получались ажурные полосы и арабески, надо было не менее тысячи раз проколоть бумагу булавкой. Капровский все удивлялся терпению и трудолюбию панны Карольци, как вдруг Бахревич, который сидел за стулом жены и прислушивался к их беседе, схватил с дивана похожую на бочонок подушку и, смеясь, быстро, как бы с поклоном, поднес ее к самому лицу гостя.
- Ракака! - произнес он.
Эта бочкообразная подушка была так огромна и Бахревич так неожиданно ткнул ее Капровскому чуть ли не в самый нос, что тот, - нервная система его была, вероятно, достаточно расшатана, - вздрогнул с головы до ног и лишь спустя несколько секунд, придя в себя, спросил:
- Что такое?
- Ракака, - повторил Бахревич.
- Это тоже работа панны Карольци?.. Но почему вы ее так называете?
- Да вот почему. Был здесь как-то молодой пан Дзельский… пан Густав, человек из хорошего общества; он заехал сюда с охоты и как только взглянул на их рукоделья, так и сказал: "Работа ваших дочурок настоящая "ракака"". А Карольця как раз тогда и вышивала эту подушку.
- Может быть, рококо? - задумчиво спросил Капровский.
- Может, и так! Кто его знает? А что это значит?
- Что?
- А это "ракака" или "рококо". Что оно значит?
- Да, да! Не знаешь ли в самом деле, Людвись, что это значит? - поддержала мужа пани Бахревич. У обоих глаза разгорелись от любопытства.
Капровский причмокнул и, слегка надув щеки, взглянул на потолок.
- Знаю, - сказал он. - Так в старину назывались разные здания.
- А-а-а-а, - удивились супруги, совершенно не понимая, почему собственно работы их дочек носили то же название, что и здания.
Карольця встала из-за рояля. Рузя, громко зевая, поднялась с дивана. Бахревич, глядя гостю в глаза с таким видом, точно собирался поведать ему великую тайну, спросил:
- А может, вы пан адвокат, по Морфею тоскуете?
Тот действительно тосковал, хотя, возможно, и не по Морфею. Беседа с пани Бахревич и ее мужем вызвала на его бледной, помятой физиономии выражение скуки и уныния. В уныние привела его, быть может, мысль, что тяжелые жизненные обстоятельства заставляют его проводить такие вечера… И он встал.
- Честное слово! - произнес он. - Так растрясло меня по вашим дьявольским дорогам, что, может быть, и в самом деле пора отдохнуть. Рано утром, пан Стефан, дайте мне ваших лошадок… Пора домой возвращаться.
При этих словах все, кроме Карольци, сорвались со своих мест и стали упрашивать гостя остаться подольше. Бахревич обнял его и так целовал в обе щеки, что они стали влажными и блестящими; пани Бахревич, обхватив племянника короткими и толстыми руками, кричала, что покойный отец Людвика перевернулся бы в гробу, если бы видел, какую обиду наносит он его сестре, и так при этом расплакалась, что даже стала всхлипывать; Рузя уверяла, что кузен - великосветский кавалер и пренебрегает своими родственниками потому, что они деревенщина и провинциалы; одна только Карольця, слыша весть об отъезде кузена, стояла как вкопанная и, глядя на него, как на икону, умоляла одними лишь опечаленными глазами.
Но он был непоколебим.
- Дела! - повторял он. - Дела! дела!.. Ей-богу, не могу. Честное слово, дела!.. Там меня ожидают!..
И он стал желать всем спокойной ночи. Задержавшись на миг около Карольци, он шепнул ей тихонько несколько слов. Девушка покраснела, как полевой мак, и в знак согласия кивнула головой.
Спустя несколько минут в доме эконома воцарилась тишина. Темнота окутала гостиную и все украшающие ее рококо. В примыкающей к ней комнатушке, так переполненной сундуками и хозяйственной утварью, что с трудом можно было пробраться среди них, на одной из двух широких, высоко взбитых постелей сидела Мадзя Бахревич в короткой юбке из грубого, домотканного полотна и грязноватой ночной кофте; она расплетала и укладывала на ночь свою жиденькую косичку. Рядом с ней, распустив пышные и длинные волосы, стояла Рузя. Она уже сняла лиф и теперь расшнуровывала корсет, сильно стягивавший ее полный стан. Пани Бахревич, блестя глазами, расспрашивала дочку:
- Ну, как тебе кажется, Рузя, будет из этого какой-нибудь толк или нет?
- Почем я знаю, мама? Каролька в него так влюблена, что не спит по ночам, а все вздыхает и плачет. Мне кажется, что и он в нее влюблен. Когда мы были в Онгроде, он постоянно с ней гулял, а здесь я несколько раз видела, как они целовались. Но разве я знаю? Может быть, он только так себе… волочится за нею!
- Пусть только посмеет! - воскликнула пани Бахревич, подымая сжатый кулак и сверкая глазами.
Рузя расшнуровала, наконец, корсет и громко, с облегчением вздохнула.
- Так мне эти кости в тело впиваются, - начала она, - что иногда не могу выдержать… Все мужчины такие…
- Какие - такие? Что ты вздор мелешь?
- Обманщики! А отец лучше был? Бросил же он Кристину… Может, и кузен Карольцю…
- Что ты понимаешь? - крикнула мать. - Хамка - это одно дело, а шляхетское дитя - другое. Посмел бы он обмануть Карольцю и бросить!..
Страшная тревога, но не о Карольце, вдруг охватила ее.
- Где отец? - крикнула она.
- Откуда я знаю! - ответила Рузя, занятая развязыванием шнурков от турнюра.
- Слышишь, что я сказала? Сейчас же иди и посмотри, где отец…
А когда Рузя, придерживая обеими руками развязанную нижнюю юбку, выпрямилась и с безразличным видом, надув губы, собиралась уже отойти к печке, материнский кулак с глухим стуком опустился на ее белые пухлые плечи.
- Ступай сейчас, раз я тебе говорю…
Рузя повернулась и побежала, причем так быстро, что турнюр упал под ноги матери. Не обратив внимания на потерю этой части своего туалета, Рузя выскочила из комнаты на крыльцо и увидела красный огонек фонаря, мигавший то здесь, то там среди усадебных построек.
Она вернулась в дом и, не заходя уже в спальню родителей, с порога девичьей комнатки, чрезвычайно тесной, грязной и захламленной, крикнула:
- Отец обходит с фонарем службы!
Сообщение Рузи, видимо, успокоило пани Бахревич, и минуту спустя она спросила:
- А где Карольця?
- Почем я знаю? Может, пошла погулять с кузеном, - сердито ответила Рузя.
Пани Бахревич ничего не сказала, только громко засопела. Успокоившись за мужа, она стала тревожиться о дочери. Может быть, она обдумывала, как ей поступить. Однако, ничего не предприняв, укрылась одеялами и еще раз обратилась к Рузе:
- Смотри не забудь напомнить мне во вторник насчет постного обеда. Будем все поститься девять вторников, до святого Антония, чтобы он помог Карольце.
Несколько минут не было ответа. Видимо, Рузя собиралась с духом. Наконец она сердитым голосом сказала:
- Мама, если кузен по-настоящему любит Карольку, то он женится на ней и без святого Антония, а если только голову ей кружит, то и сам дьявол не поможет.
- Дура! Счастье твое, что я уже легла, а то так бы отлупила… Когда Каролька вернется, скажи, чтобы зашла ко мне. Я ее немного уму-разуму поучу.