На другой день, когда, выходя из дому, я встретила ее на дворе, глаза ее были красны от слез.
- Вот видите! - тихонько начала она жаловаться мне. - Так-то и всегда! Чей грех, а покаяние мое! Я вчера предостерегала его насчет прогулок его жены и насчет того Робека. Сначала он рассердился на нее, а меня все благодарил, потому что он страшно ревнив; но потом, когда поговорил с ней, она так вывернулась, так обошла его, что он ворвался ко мне, как бешеный, и обругал за то, что будто я сплетничаю на его жену и клевещу на нее… И так всегда…
Я сделала замечание: не лучше ли ей совсем перестать вмешиваться в их супружеские дела и обращать внимание брата на поведение его жены.
Панна Теодора раскраснелась и воскликнула:
- Чтоб я стала смотреть на ее проделки и молчать! Ну нет! Мне близки к сердцу честь и спокойствие родного брата, но если б и не это, разве она мало обижает меня? Поднимает меня насмех. перед кем только может, клевещет, рассказывает, что у меня с паном Лаурентием был роман, что он бросил меня, что я стара и безобразна… Жалеет для меня всякого куска, запирает передо мной все, как перед вором… порой нарочно подольет мне воды в суп, а чай замутит чем-нибудь грязным; а когда я не могу есть или пить, она говорит мне в глаза, что дареному коню в зубы не смотрят, что я живу у них из милости, что мне все должно казаться хорошим… Брату я прощаю мои обиды, но ей… простить и делать поблажки не могу! Чужая она мне, хитростью втерлась в наш дом! За Клеменса она вышла для того, чтоб жить в достатке, а теперь обирает и обманывает его!..
Примирить этих двух женщин, принужденных жить в одном доме, было бы невозможно как примирить воду с огнем. Они ненавидели друг друга. Откуда происходила эта ненависть? Может быть, от противоположности двух натур, совершенно несходных и тем не менее силой обстоятельств прикованных к одному месту, от мелочей обыденной жизни, от ничего и ото всего.
Отсюда проистекали моральные страдания, мелкие, но постоянные, и главная тяжесть их падала на ту, которая в сердце хозяина и владетеля дома занимала меньшее место.
Пани Ядвига, молодая, прекрасная, с великолепной фигурой и пламенными кокетливыми глазами, иногда подвергалась грубым припадкам ревности или скупости мужа, но в сущности неограниченно властвовала над ним и изо всех ссор и столкновений выходила победительницей. Упреки, брань, унижения и лишения всякого рода доставались в удел тому маленькому существу с розовым личиком и морщинистым лбом, которое одиноко сидело и жестоко страдало в своем маленьком зальце, не переставая с непобедимым упорством мечтать о лучшем будущем.
III
Каждый день с утра из окна моей комнаты я видела, как деятельно и усердно Клеменс Конец занимается в своей усадьбе. Высокий, плечистый, с рыжими волосами, с лицом, как у сестры, круглым и румяным, он уже на рассвете выходил во двор, сам задавал корму красивой толстой корове, стоявшей в хлеву, копал в огороде грядки, пересаживал кусты, нередко рубил дрова или с топором и мотыгой в руках возился у плетня. Все это он делал солидно и с видимым удовольствием, а когда, после восхода солнца, со двора или из окна флигеля доносился голос пани Ядвиги, призывавшей его завтракать, он поднимал свое лицо, утомленное, но вместе с тем проясненное удовольствием, старательно складывал в маленький сарайчик свои инструменты и поспешным, широким шагом направлялся к своему жилищу.
Тогда, внутри флигеля раздавались стук столовой посуды, голоса только что проснувшихся детей; в открытое окно было видно, как мелькает утренний чепчик пани Ядвиги, всегда белоснежный, как Клеменс Конец сидит за блестящим, как золото, самоваром и на коленях держит сына или дочь. Он нежно обнимал ребенка, склоняя свое круглое румяное лицо к его маленькому личику, и весело заглядывал ему в глаза.
В эту раннюю пору дня в нем можно было видеть солидного хозяина дома и счастливого отца семейства; но когда, после завтрака, он уходил в город, в казенную типографию, в которой с давнего времени занимал место первого наборщика, то представлялся совершенно другим человеком. В черной и всегда чистой одежде, в старомодном, но тщательно приглаженном цилиндре, когда было холодно - в приличном пальто, он имел вид достаточного горожанина, весьма обращающего внимание на приличия, умеющего слегка приспособляться к моде и высоко ценящего свое достоинство. Его шаги, и так солидные, на улице становились еще более солидными, а синие, как и у сестры, глаза смотрели из-под низкого лба с выражением самоуверенности и полнейшего спокойствия. Грубый в обращении, улыбавшийся только тогда, когда он ласкал своих детей, Клеменс Конец не совсем был чужд тому, что можно назвать духовным светом. Четыре класса гимназии оставили в его голове следы некоторых знаний, - правда, почти сглаженные долгой умственной голодовкой, но полнейшим невеждой он не был. Книг он не читал никогда и откровенно признавался в этом.
- Книги, - говорил он не раз, - это для меня дело мудреное и канительное. Как только возьмешь книжку в руки, прочтешь две страницы, так или заснешь, или начинаешь думать о чем-нибудь другом. Газета - дело другое, ее можно прочесть скоро, легко понять и узнать обо всем, что делается на свете.
И вот раза два в неделю, возвращаясь из типографии, он заходил в кондитерскую и читал газеты. Его живо интересовали городские дела, он любил толковать о бездеятельности бургомистра, о несостоятельности принятой в Онгроде системы взимания налогов, о разных неудовлетворенных потребностях города, а самым горячим желанием и заветной его мечтой было место чиновника магистрата, советника, заседающего рядом с бургомистром и подающего голос за или против замощения Цветной улицы, за или против прибавки на той же улице одного фонаря. Несмотря на пристрастие к политике и к разным текущим известиям, он, однако, не выписывал ни одной газеты. В жилище Коньцов, кроме двух молитвенников, лежавших в гостиной на комоде, - между двумя подсвечниками накладного серебра и шкатулкой, украшенной раковинами, - нельзя было найти ни одного клочка печатной бумаги.
На всей обстановке Коньцов лежал отпечаток простоты и мещанских обычаев. Жилище их состояло из небольшой гостиной с двумя венецианскими окнами, выходившими в зеленый садик, из большой спальни и чистой кухни. Главным украшением гостиной был комод со своей шкатулкой и подсвечниками накладного серебра, а так же и оконные занавески, - искусное дело трудолюбивых рук панны Теодоры. Вдоль стен, разрисованных голубыми цветочками, и за столами желтели простые ясеневые стулья, а единственными предметами, с претензией на роскошь, привезенными сюда пани Ядвигою, были: зеркало в золоченой раме и больдтя лампа, стоявшая на столе перед желтым комодом. Когда я в первый раз вошла сюда с панной Теодорой, она начала показывать мне занавески, скатерть, покрывавшую стол, подставки под подсвечниками и множество других мелочей из шерсти и гаруса.
- Все это моя работа, - шептала она, - я душой и сердцем хотела бы доставить какое-нибудь удовольствие брату, украсить его жилище, услужить ему и привлечь к себе его сердце… Я иногда по целым ночам работаю, платья себе не куплю, чтоб только сделать ему какой-нибудь сюрприз…
В спальне также чувствовалась ее трудящаяся и услужливая рука. Там тоже находилось множество мелочей, составляющих предметы необходимости или служивших украшением комнаты, - и все это старательно и красиво было сделано панной Теодорою. Детские кроватки были покрыты вышитыми одеялами, а возле них стояло по несколько пар разноцветных башмаков. Широкое окно спальни выходило уже не в садик Коньцов, а в большой огород, за которым находилась квартира профессора танцев. Под этим окном - с работой ли в руках, без работы ли - больше всего любила сидеть пани Ядвига.
Осенью и зимой квартира профессора танцев горела огнями, над пустыми грядками носились звуки скрипки и фортепиано, а у венецианского окна целыми часами простаивала прекрасная жена пана Клеменса, прижавшись лбом к стеклу, с разгоревшимся лицом всматриваясь в окна, светящиеся из-за пелены снега или тумана. Сердце ее готово было разорваться от вздохов нетерпения. Все ее существо рвалось из тихих, тесных комнаток в танцовальную залу, душную, жарко натопленную, пыльную, тесно набитую людьми, в царство музыки, смеха и нескромного шопота. Иногда в эти минуты через двор торопливо перебегала стройная, высокая женщина. Она врывалась в спальню, становилась на колени перед задумчивой и глотающей слезы Коньцовой, обнимала ее за талию и, указывая пальцем на освещенные окна танцовальной залы, с горячей просьбой шептала:
- Ядзя! Пойдем туда! Пойдем туда!
Коньцова заламывала руки.
- Я боюсь… Клеменс может возвратиться домой.
- Он, наверно, не придет и не догадается.
- А! Не догадается! А та… доносчица, что сидит наверху?
- Может быть, та не скажет. - Она-то не скажет!
- Нужно попросить ее.
- Мне просить ее! Ни за что!
Стройная, высокая девушка начинала целовать руки Коньцовой.
- Ядзя, смилуйся! Если ты сегодня не пойдешь со мной туда, я захвораю, умру!
После этих слов пани Ядвига вскакивала с места, зажигала свечку, и обе женщины начинали наряжаться. Вернее, жена панa Клеменса наряжала сестру и, почти забывая о себе, все время любовалась прекрасной, такой же как и она, черноволосой девушкой, обнимала ее стан, целовала в лоб и глаза, смеялась и была в эти минуты совершенно счастливой.