Элиза Ожешко - Том 3. Над Неманом стр 65.

Шрифт
Фон

Несколько дней они оба мужественно простояли на пригорке, чуть не изжарились на солнце, чуть не ослепли, впиваясь глазами в каждый кусок глины, выкинутый из ямы лопатой работника, радовались и огорчались, скучали и вновь загорались надеждами, но, в конце концов, скука взяла верх, и работы приостановились. Зыгмунт присоединил к своей коллекции несколько десятков почернелых монет с полузатертым шведским гербом, а Дажецкий увез домой заржавленный палаш.

Подобных вещей в окопах, по всей вероятности, находилось немало; для историка они представляли бы большой интерес, но Зыгмунту они казались лишенными всякого значения и важности. Если б это были погребальные урны, слезницы, ожерелья, может быть, они разбудили бы его дремлющую душу, вдохновили бы на новое дело. Стоя теперь перед желтой пастью широкой ямы, он пренебрежительно махнул рукой. Все здесь, на этой земле, было так бедно, пусто, прозаично; здесь он не мог найти чего-нибудь такого, что удовлетворяло бы его эстетические требования. Он мельчал здесь, просто-напросто мельчал.

Единственной пользой, которую принесли ему раскопки, было то, что он немного похудел. Зыгмунт подумал об этом и осмотрел свою особу. Снова растолстел! Странное дело! Отчего он может толстеть? Скучает, терзается, тоскует и все-таки толстеет! Правда, лицо у него бледное, со страдальческим оттенком, но весь он, особенно в талии, округляется и толстеет. Для тридцатилетнего человека он чересчур тяжел; а кто в таком возрасте тяжел, тот лет через десять будет страшно толст. Эта мысль приводила Зыгмунта в отчаяние. Толщина - безобразие, а всякое безобразие пробуждало в нем чувство отвращения. Неужели страдания духа не мешают телу принимать прозаические формы? К несчастью, превосходный осовецкий повар так изумительно умеет соединять французскую и польскую кухни…

Вдруг Зыгмунт сбежал с раскопанного пригорка и гораздо быстрее, чем прежде, пошел по направлению к дому. Причиной поспешного отступления Зыгмунта была кучка крестьян, показавшаяся на тропинке, ведущей к окопам. Может быть, эти люди шли к нему, а может быть, и не к нему, но он предпочитал скрыться от них в стенах своего дома, куда без его дозволения не мог явиться ни один назойливый посетитель. Они, пожалуй, будут расспрашивать его о чем-нибудь, чего-нибудь просить, как это уже неоднократно случалось, к величайшему неудовольствию Зыгмунта. Такие встречи и разговоры были ему неприятны не потому, чтобы он питал к этому народу ненависть или злобу, - нет, Зыгмунт был к нему так же равнодушен, как, например, вот к этим облакам, скопившимся на синем небе. Пожалуй, даже еще больше, потому что облака иногда красиво группируются, а Зыгмунт часто любуется переливами их красок, но эти люди с грубыми лицами и ухватками всегда так одинаково безобразны, от их сермяг или полушубков всегда несет чем-то скверным. Разговаривать с тем, к кому равнодушен, вообще вещь утомительная. А Зыгмунту вовсе не хотелось себя утомлять, в особенности без всякого повода. Правда, и они были люди, но, вероятно, совсем другой породы, чем он, Зыгмунт Корчинский. Род людской разделялся на две половины: на ту, к которой принадлежали вот эти люди, и на людей приличного общества. О первой половине Зыгмунт думал редко, случайно и очень мало интересовался ею.

- Подавай завтрак! - коротко приказал Зыгмунт лакею, которого встретил на лестнице.

Он чувствовал себя очень несчастным и очень голодным.

Мастерская молодого художника была красивой комнатой с окнами, дающими столько света, сколько нужно, - ни больше, ни меньше. В комнате было множество различных вещей. Мольберты с холстом, завешенным белыми занавесками, груды папок, рисунков, эскизов, мраморные и гипсовые статуэтки, бюсты, группы, куски старинных материй, несколько оригинальных диванов, красивые растения в фарфоровых вазах - все это расставленное и разбросанное в строго обдуманном беспорядке; наконец, в одном из углов комнаты - шкаф с сотней-двумя книг в разноцветных переплетах. Скорее это были книжки, чем книги: маленькие, золотообрезные, легкие. Среди них преобладали стихи и романы, те и другие особого рода: очень немного польских поэтов, зато чуть не полностью чувственный Мюссе, кое-что Виктора Гюго, много - отчаявшегося Байрона, затем - чувствительный Шелли, раздушенный Фёйе, пессимист Леопарди и неожиданно, рядом с этим поэтом-мыслителем, россказни Дюма-отца и приключения бездумной Браддон, наконец, кое-что из современных любимцев французской аристскратии: Клареси, Кравен и т. д. и т. д.

Перед этим шкафом, красивым как игрушка, Зыгмунт Корчинский остановился после непродолжительной прогулки по комнате. Он только что позавтракал в обществе заплаканной жены и матери, которая как будто с полным равнодушием поддерживала за столом разговор, но все время как-то особенно пытливо вглядывалась в Зыгмунта. Заплаканные глаза жены и проницательный взор матери окончательно испортили ему расположение духа. Он чувствовал страшную потребность чего-то, что бы его развлекло, утешило, всколыхнуло его засыпающую душу каким-нибудь сильным впечатлением. Ему хотелось бы рисовать, - рисовать ему хотелось всегда, потому что только в искусстве, которому он принес в жертву все лучшие мечты молодости, заключалось все его назначение, оно составляло единственный пьедестал, который может высоко поднять его над миром… Но сегодня (и так четыре долгих года!) он не мог извлечь из себя ничего - ни малейшей мысли, ни малейшей искорки, ни малейшей энергии.

После юношеской поры, когда ему казалось, что он творит, - и действительно, один раз он создал вещь, положим, мелкую, но все-таки имевшую кое-какое значение, - для Зыгмунта наступил момент полного бессилия духа и тела. Он знал, что над полем искусства часто пролетают метеоры слабых бесцветных дарований, - блеснут один раз и более уже не показываются; он знал, что в голове самонадеянного человека возникают иногда миражи вдохновений, а направленная к одной цели воля может создать какое-нибудь произведение, которое с натяжкой может сойти за художественное. Но никогда, никогда Зыгмунт не предполагал, чтобы эти метеоры, миражи, самообман могли иметь к нему какое-нибудь отношение. В бесплодии своего гения он обвинял внешний мир. От внешнего мира он ожидал всего и на него возлагал все вины. На память ему не приходил ни Тассо, слагающий свою песнь под кровом темницы, ни Мильтон, воспевающий райский свет во мраке слепоты. Не приходило ему в голову, что в каждой волне воздуха, света, благоухания, в каждом придорожном камне и степной былинке, в линиях каждого человеческого лица, в каждом вздохе груди человека живет частичка мировой души, невидимой нитью связанная с душой художника, могущая взволновать ее лучшими чувствами, если в этой душе действительно горит божественное пламя. Он был глубоко убежден, что ему нужны горы, скалы, моря, леса, яркая лазурь неба, фантастические драпировки, суета, шум, движение, чтобы чувствовать, мыслить и творить… Если бы внешний мир осыпал его золотом и взволновал бы роем сильных впечатлений… А здесь - увы! - на него ничто не производило никакого впечатления. Расхаживая по своей мастерской, он хватался за голову. То был жест гнева или отчаяния, или гнева и отчаяния вместе.

Притом после завтрака он несколько отяжелел. Этот повар, что два года тому назад прибыл в Осовцы, очень хорошо умел готовить. Пани Корчинская довольствовалась старыми, до некоторой степени обленившимися слугами, но для молодых супругов было заведено все новое. От такой кухни, какая теперь была в Осовцах, человек невольно становился сибаритом. После всех этих блюд так манило поудобнее улечься на кушетку под тень пальм и драцен.

Подходя к шкафу с книжками, Зыгмунт вновь посмотрел на себя. Толстеет, без всякого сомнения, толстеет! Недостаток впечатлений. А чем же, как не разжиревшим волом, может сделаться человек, лишенный всяких впечатлений?

Он прилег на кушетке и начал перелистывать стихотворения Леопарди. Леопарди со своей глубокой грустью так близко подходил к его теперешнему настроению. Все вздохи, слезы, сомнения великого пессимиста Зыгмунт приурочивал к себе и, читая о ничтожестве и мелочности жизни, думал о своей жизни. Он не заметил, что дверь мастерской отворялась два раза, что из-за двери показывалась и вновь пряталась прелестная русокудрая головка. Два раза головка появлялась и исчезала, наконец, дверь тихо отворилась в третий раз, и в мастерскую вошла Клотильда.

Ее заплаканные глаза робко и почти покорно остановились на лице мужа, который, казалось, совсем углубился в маленькую книжку. На ее полудетском личике виднелся мучительный вопрос: "Подойти или не подходить? Заговорить или нет?" Она колебалась не потому, что до сих пор чувствовала нанесенную ей обиду… Правда, он не приласкал ее сегодня ни одним словом, ни одним взглядом даже; он, казалось, даже не слышит ее речей; правда, равнодушие, с каким он теперь почти постоянно относится к ней, привело ее в такое негодование, что в ее головке начали складываться планы один другого страшней, - от вечной разлуки с мужем до самоубийства включительно. Но жить с ним в ссоре более двух часов - это превосходило ее силы.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора

Хам
1.2К 43