- Это всё лишь протест против петербургской, против немецкой казённой цивилизации, то есть Разин и Пугачёв. Именно особенность русской народности в этой бессознательной и стихийной стойкости народа в своей исконной идее, в сильном и чутком отпоре всему, что этой идее противоречит, в вековечной, благодатной, ничем не смущаемой вере в высшую справедливость и истину, то есть высшую не по-казённому, а по-народному, потому и вся эта идея - общность, коллективность, совместность начал.
Тургенев с сомнением покачал седой головой:
- Ну, эта именно почва распыляется, выветривается у нас на глазах. Всё изменчиво и в конце концов преходяще.
Сам замечая по временам, как распыляется почва, как меняется жизнь народа у него на глазах, стремясь уловить, как глубоко зашёл этот процесс, часто переходя от надежды к сомнению и от сомнения снова к надежде, он поосел, схватился за ручки кресла и вставил поспешно:
- Да, да, вы в этом правы, отрицание необходимо как факт развития, это известно, но ведь народ, сам его дух и все идеи его всегда неизменны.
Тургенев соединил пальцы рук и сокрушённо вздохнул:
- Эх, Фёдор Михайлыч, да именно сама эта почва, сам наш народ, самые идеалы его подвержены неумолимому процессу развития, если, разумеется, залетать далеко, к истокам и к концу человечества.
Но он, не в силах именно тут уступить, хватаясь за это предложение залететь куда-то уж чересчур далеко, настойчиво возразил:
- Незачем нам туда залетать, нам нашу почву нынче надобно изучить и понять.
Тургенев только плечами пожал:
- Да это вы залетаете, а вовсе не я. Право, Фёдор Михайлыч, я вам опять повторю, уж больно вы с Герценом схожи. Тот вот тоже всё залетает и беспрестанно твердит, что он реалист. И ведь чудное дело, пока его программа была в самом деле реальная, "Колокол" на всю Россию гремел, даже боялись, как известно, попасться ему под перо, а как дальше пошёл, залетел в мечтах бог весть куда, тоже к почве принюхиваться начал, "Колокола" просто не стало: не нужен стал никому, даже по-французски печатать пришлось. Очень, знаете ли, короля Лира напоминает он мне, именно русского Лира, оставленного всеми на произвол судьбы. Вот так и вы, всё твердите о почве, ищете всё пресловутых корней, а начнёте новый роман, такие из-под вашего пера пойдут типы, что самого Щедрина, того гляди, за пояс заткнёте.
Его не понимали, очень многие не понимали его, и всё оттого, что не привыкли самостоятельно мыслить, мало им образов, типов, им ещё объяснение подавай, им бы автор тут же сказал, что вот, мол, этот хорош, а этот так себе подгулял, а этот и вовсе подлец, да ещё бы растолковал, по какой причине хорош и по какой причине подлец, и сам Тургенев, хоть бы и тонко и поэтически, но тоже этим грешил, уж никак птенца Аркадия за героя не примешь, а покажи им объективно, как оно есть, вылепи эти фигуры и молча в сторону отойди, дожидаясь, что сами поймут и сами всё растолкуют, так нет же, шалишь, не дождёшься, хоть криком кричи, и он возмутился:
- Но это всё типы верхнего слоя, это все те, у кого нет корней, как тут не быть реалистом, но ищу я и жажду святынь, я люблю их, их алкает сердце моё, потому что, должно быть, я создан так, что не могу, не способен, не в состоянии жить без святынь. Да, я идеалист, идеалист неисправимый. Я только хотел бы святынь хоть капельку посвятее, не то, в самом деле, стоит ли им поклоняться?
Сложив руки на широкой груди, сев очень прямо, Тургенев вежливо улыбнулся:
- Что говорить, надобно обладать уж очень пылкой фантазией, чтобы у нас, то есть в России, найти человека, который вас удивил бы и даже привёл бы в восторг. Нет, помилуйте, Фёдор Михайлыч, вам до образцов понимания ещё далеко, вот и выходят у нас всё лица живые, прямо списанные с натуры, от карикатур отличить невозможно.
Да что же это такое, смеются ли открыто над ним, третируют ли как мальчишку, как дурачка, принимают ли за кого за другого, какие карикатуры, никаких у него не бывало карикатур, а все о реализме толкуют, какой реализм, реализм тоже разный, как к нему подойти, и он сухо отрезал:
- Потому что ищем не там.
Полуприкрыв глаза, Тургенев ещё вежливей вымолвил, точно этой исключительной вежливостью давая понять, что считал бы своим долгом молчать, но не может молчать как хозяин:
- Может быть, может быть, только я вам скажу, что и там, где так беспокойно ищете вы, уж больно темно. Народ, перед которым вы преклоняетесь, носит в себе зародыши такой буржуазии в дублёном тулупе и грязной избе, вечно до изжоги набитым брюхом и отвращением ко всякой гражданской ответственности и самодеятельности, таких торгашей и сквалыг, что далеко оставит за собой всех так метко очерченных вами англичан и французов, да-с, оставит, и с походом ещё, вот что у нас впереди.
Вот оно куда повело, вот за что ухватился, торгаши и сквалыги, и он в нетерпении перебил:
- Но вы заметьте, заметьте: главное, мельче! У нас, я думаю, да что, я уверен, у нас крупных-то не может и быть, а так, глуповато да подловато, главное, без фантазии, как у тех, без размаху, но с жадностью голодных зверей и совсем-совсем без оглядки, так что сами себя выдают полнейшими пустяками. Ну, вот украдёт и тут же напьётся.
Тургенев переждал с холодным лицом, всё не поднимая почему-то глаза, и размеренно, обдуманно продолжал:
- Русский человек, самому себе предоставленный, неминуемо вырастает в старообрядца, а вы, я думаю, знаете, повидали, какая там глушь, какая там тирания и темь. Нет, Фёдор Михайлыч, уж какая там вера в истину и прочие ваши резоны, русский человек только и смотрит, где бы украсть и напиться дурману в кабаке. Какая там святость...
У него голова закружилась, какая-то сила сорвала его с этого мягкого европейского кресла, он резко вскочил, швырнув на сиденье надоевшую шляпу, забегал по узковатому, неудобному кабинету, жестикулируя и крича:
- Да, да, в самом деле, я не без глаз, я тоже вижу, что нравственность народа ужасна, разумеется и несомненно, это вы изволили справедливо заметить, наглядеться пришлось, но ведь это же всё прямой результат нашего высокомерного к нему отношения, это он от своего отделяется, потому что нашего высокомерного поучения не признает, потому что глиной в нашу книжную формулу ложиться не хочет, и в русском простом человеке, в нашем русском народе надобно уметь отвлекать духовную красоту от всего этого наносного варварства. Кто народу истинный друг, у кого по народным страданиям сердце билось хоть раз, тот поймёт, тот извинит всю эту насевшую грязь и возьмёт одни бриллианты. Стоит только снять эту наружную, эту наносную корку и посмотреть повнимательней на зерно, поближе, повнимательней, сердцем своим посмотреть, без предрассудков книжной науки, в нашем народе такие дивные вещи увидишь, которых не предугадывал и которые ни в какую книжку попасть не могли.
Тургенев следил за ним, меняясь в лице, и как будто совсем было решил замолчать, да, верно, ретивое было слишком задето, не стерпел, откинулся в кресле и живо отнёсся с порозовевшим лицом:
- Разумеется, кто же спорит, отчасти это протест, в том именно смысле протест, как вы говорите. Я с вами абсолютно согласен, что нам надобно не вносить новые нравственные и общественные идеалы в народную жизнь, а только предоставить ей всю свободу возделывать и растить те общественные идеалы и моральные принципы, зародыши которых, несомненно, кроются в ней самой. Я вовсе не принадлежу к тем ограниченным людям, которые проповедуют необходимость уму-разуму учиться у простого народа, искать в нём сущую правду, искать в нём какой-то таинственный идеал и, отказавшись от добытого и усвоенного европейской наукой, европейской цивилизацией, проще сказать, отказаться от своей культурной личности и нарочно принизиться до народного уровня, это и нелепо, и невозможно, но и насильственно вламываться в народную жизнь с чуждыми ему принципами и теориями, которых он не хочет и не может принять, нет, с моей точки зрения, никакого резона. В этом мы с вами, как я вижу, сходимся совершенно. Только я ещё вижу, что личное начало, против которого вы протестуете, уже проникло в народную жизнь, а если это личное начало уже выдвинулось как импульс прогресса, с ним не считаться нельзя, неразумно, не то тоже на воздух взлетишь. Неподвижных почв не бывает, я на этом твёрдо стою, вот они постоянно и сбивают нас с толку.
Продолжая сокрушённо бегать по неуютному кабинету, он хватался за голову и выходил из себя:
- Почва вообще есть то, за что все держатся и на чём всё держится и всё укрепляется. Ну а держатся только того, что крепко любят. Как же без любви-то к Отечеству жить?
Тургенев нехорошо усмехнулся:
- Здесь вот тоже всё любовь к Отечеству, любовь к Отечеству, и все патриотизмом горят, а кончится эта вакханалия, того гляди, тем, что обладателем моего дома будет какой-нибудь французский генерал, тупица и фанфарон, а я ведь, знаете сами, не Гёте, и мне охранной грамоты не выпишет никакой Ожеро. Впрочем, и Гёте эта филькина грамота не особенно помогла.
Он остановился перед Тургеневым, весь в поту, распахивая сюртук, засовывая горячие руки в карманы:
- Нет, вот что мы любим и умеем теперь любить на Руси? Не хулить, не осуждать, а любить уметь - вот что необходимо теперь наиболее настоящему русскому!
Тургенев вздёрнул на толстый свой нос крошечные, словно игрушечные очки и пристально поглядел на него: