Неужели эти парни совсем забыли его? Они так нужны ему именно сейчас, когда он выпестовал наконец самые глубокие свои мысли о смерти и бессмертии и, как ему казалось, понял причины всех неразумных поступков, может, просто, без огорчающих нравоучений, рассказать друзьям о том, как он научился беречь жизнь.
Желтое солнце растаяло за березовой рощей, а он все сидел и думал, думал.
А в кабинете профессора происходила буря. Его осаждали один за другим настойчивые посетители. Он с трудом доказывал летчикам, что больного сейчас беспокоить нельзя, особенно им: они одним своим видом могут взволновать его, а ему нужен покой. Летчики в конце концов согласились с профессором и уехали. Потом приехала маленькая златокудрая женщина, не слушая никаких доводов профессора, сняла шляпку и сказала, что она не уедет, не повидавшись с мужем. Ее проводили в приемную, где она терпеливо ждала, пока больной закончит прогулку.
Женщина сидела за круглым столом, разглядывала себя в зеркало. Поправила локоны, попудрилась, покрасила губы, через секунду решила, что слишком ярко, стерла краску, запудрила губы и нарисовала снова… Соскучившись, она хотела было подойти к стене и прочесть стенгазету, но побоялась дежурного, угрюмо сидевшего у двери.
Наконец стеклянная дверь из сада открылась, и вошел, опираясь на палку, высокий человек в коричневом халате из фланели. Он шел, щурясь от электрического света, глядя вперед на широкую лестницу с красным ковром, но тут внимание его привлек шум стула, он посмотрел налево и увидел женщину, поморгал, будто вспоминая что-то, потом произнес неуверенно:
- Люся?
Она встала, как только хлопнула дверь, но не узнала его, она думала, что он придет на костылях или его приведут под руки, ведь так долго не соглашался этот знаменитый профессор допустить ее к нему, и вдруг она увидела его совершенно здоровым, даже чуть-чуть румяного, с живым взглядом мутно-синих глаз, таких знакомых, таких памятных. Он шел, легко опираясь на палку, как дома после прогулки. Люся увидела, но, шагнув к нему, не решилась окликнуть и, только когда он узнал ее, бросилась к нему на грудь, поднявшись на носки, обвила руками его шею и горячо зашептала что-то.
Он так растерялся, что сначала попятился, делая усилие, чтобы высвободиться из ее рук. И Люся, словно почувствовав это, с недоумением взглянула на него, тогда он перевел взгляд на вахтера, торопливо сказал:
- Ну идем, идем ко мне…
И она, взяв его под руку, стала подниматься с ним по лестнице, беспрерывно шепча: "Лаврик, Лавруша, Ларчик мой!"
Он ввел ее в палату, оставил у двери и, пятясь в глубь комнаты, с изумлением осматривал ее, Люся смутилась, ей показалось, что смешно выглядит в больничном халате, торопливо сбросила его, одернула платье, прощупала пуговички, все как будто было в порядке, но она все же ощущала на себе его странно внимательный взгляд. И она не осмелилась подойти к нему, обнять снова. Присела на табурет и, от смущения хлопая перчатками по ладони, смотрела на него и ждала, что он скажет.
Прислонившись спиной к окну, подперев кулаком подбородок, он смотрел на нее, по привычке щурясь.
- Что ты на меня так странно смотришь? - спросила она, не выдержав молчания. - Не узнал?
- Да, не узнал.
- Я изменилась за это время?
Он покачал головой. Ответил с длинной паузой:
- Ты - нет. Я изменился.
Да, сейчас он впервые увидел, что перед ним была стандартная женщина, каких встречаешь на каждом шагу, вся химическая, вся сделанная, будто сошла с конвейера ателье мод. Даже лицо чужое, где надо - розовое, где надо - белое. Черные глаза с длинными ресницами, как лапы паука, казалось, сними их с лица, положи на стол - и они поползут… Красный рот, круглый, словно она зажала в зубах черешню. И тут же вульгарный, бесформенный, как картофелина, нос, но все это так ловко закрыто черно-бурой лисой, что раньше он, встречая таких девушек в кино, в ресторанах, на улицах, и не замечал, до чего же они, в сущности, вульгарны. А сейчас то ли отвык, то ли глаза как-то особенно просветлели или оттого, что в голове все время присутствует образ какой-то особенной девушки, сейчас он не мог смотреть на эту розовую маску, не мог представить - как же ее целовать?
Люся решила, что за время болезни он просто отвык от нее и теперь надо снова приучать его к себе. Она улыбнулась, обнажив все зубы, шагнула к нему, но он подвинулся вдоль стены и сел на кровать. Она села рядом, взяла его руку и начала гладить, опустив глаза и шевеля черными загнутыми ресницами.
Она рассказывала, как ей повезло - ее пригласили сниматься в военной комедии. Ей совершенно волшебно повезло, так как забелела жена режиссера и роль досталась ей. Но теперь новая беда: вся кинофабрика должна переехать в Алма-Ату, там будут съемки, и это ее огорчает, она не знает, как поступить - уехать или остаться?
- Мне не хочется оставлять тебя после болезни одного, теперь тебе нужен заботливый уход.
Долго молчавший Лаврентий вдруг встрепенулся:
- Конечно, уезжай. Я в Москве один не останусь. Я вообще в Москве не останусь. Я сейчас же из госпиталя в часть, на фронт.
Слушая ее, он чувствовал, как в нем утверждалось возникшее отчуждение. Он понимал, что это совсем чужая женщина, за которой вот уже несколько минут он наблюдает с равнодушным любопытством. Отчетливо и ясно видит, что между ними, как говорят, лежит пропасть, он мысленно назвал эту черту отчуждения противотанковым рвом. И возникшее минуту назад еще не продуманное решение сейчас утвердилось. Да, он не вернется домой. Да, он уедет на фронт.
- Обязательно поезжай, - твердо сказал он, уже решив, что переедет к Ивану и будет жить с матерью.
Она не скрывала радости. Она ждала упреков, подозрений, ревности, и вдруг все так чудесно устроилось: он охотно шел навстречу ее желаниям, не задерживал ее в главный момент ее жизни, с которого начинается карьера.
С восторгом она обняла его и поцеловала в мягкую щеку, удивляясь его тщательно выбритому, нежному лицу, раньше оно было обветренно, грубо, иногда и совсем не бритое. Всего только час назад она со страхом думала, что, может быть, она - несчастная женщина, муж ее - калека, и ей предстоит влачить с ним жалкое существование. Но теперь такое неожиданное счастье! Ее муж такой милый! Когда она с ним, ей даже не хочется глядеть на других мужчин, они просто не существуют для нее, она твердо знает, что лучше ее Лаврика никого нет.
- Я приду тебя навестить в воскресенье? Что тебе принести?
Подняв глаза к потолку, он задумался, потом, вздохнув, сказал:
- Коньяк теперь я не пью, значит, ничего не нужно…
Он заметил, как блеснули ее глаза, она явно обрадовалась, что с нее сняли заботу доставать что-нибудь для него… Он знал, как приятно ей слышать, что от нее ничего не требуют, так как сама она привыкла требовать многого.
- Извини, я заболталась, наверно, утомила тебя.
Он поднялся, чтоб проводить ее, почувствовал, как осторожно, чтоб не смазать краску с губ, она дотронулась до его щеки, кивнул, как бы благодаря за ласку, и, глядя ей вслед, подумал, какое у нее вульгарное лицо.
Глава восьмая
С той поры как Евгений уехал на фронт, Оксана жила в каком-то тягостном волнении. Раньше у нее было тревожно на душе оттого, что другие воюют, а она спокойно живет за их спиной, но теперь она переживала такую гордость, как будто сама принимала участие в борьбе, если и не лично, то все-таки один представитель их семьи стоит в огненном ряду и прикрывает живущих здесь. Со дня на день она ожидала важных сообщений. Если раньше дела на фронте были плохи, то теперь они должны измениться. Подошло подкрепление.
По утрам она с трепетом включала радио в надежде услышать о переломе в войне, о нашем наступлении, но сводки Совинформбюро были все так же тревожны, и ей оставалось утешать себя тем, что подкрепление еще не дошло до фронта. Возможно, завтра мы услышим совсем другое.
Но день за днем сообщения с фронта становились все тревожнее. Слухи обгоняли радио. По слухам, немцы уже заняли Вязьму, перебросили на Западный фронт еще двадцать дивизий и теперь движутся к Можайску.
Писем от Евгения не было. В госпитале появлялось все больше и больше раненых. Они рассказывали о боях, о танковых колоннах противника, которые распарывали нашу оборону. Все чаще и чаще употреблялись слова, рожденные этой механизированной войной: окружение, прорыв, обход. Так же часто и страшно звучало слово "десант". Рассказывали о десантах, выброшенных в ста километрах от фронта, десантах с танками и пушками, которые сыпались с неба и стреляли по тем, кто пытался организовать сопротивление. Оксана видела, что рассказчики, вспоминая или придумывая эти истории, сами пугались того, о чем говорили, и это действовало на нее, как действует приближение бури на птицу. Но вдруг кто-нибудь из раненых сурово прикрикивал на говоруна, тот замолкал, потом начинал оправдываться, что не так уж страшен черт, как его малюют, кто-нибудь вспоминал смешной эпизод, из которого явствовало, что немцы - такие же люди, и даже трусливые. Напряжение разряжалось, снова громко говорили о русской неустрашимости, смекалке и ловкости, становилось легче жить и дышать.
Особенно поддерживало Оксану то, что большинство раненых, которые уже испытали на себе, как страшен враг, все-таки просились обратно в свои части, хотя даже и не знали, существуют ли они еще.