И хотя это было вполне курьезное зрелище с маловразумительными словами в конце, но от всего повеяло какой-то муторной жутью, ведь мне было только двадцать лет, и я смешался, почувствовал стыд. А чуть погодя дядя Баском выглядел и вел себя как ни в чем не бывало, словно и не рыдал здесь минуту назад.
Не поднимая на меня глаз, он с ощутимой горчинкой в голосе ровно спросил: - Моих детей… ты кого-нибудь видел недавно?
Я удивился вопросу, в обычное время он словно забывал об их существовании, ему было безразлично, как они и что. Я сказал, что на прошлой неделе видел одну из его дочерей.
- Мои дети подло и гнусно… подло и гнусно покинули меня, - сокрушенно сказал он. Затем, как бы взглянув на положение вещей строже и терпимее, ровно и безразлично продолжал: - Я их никого не вижу. Ко мне они не ходят, и я к ним не хожу. Меня это не волнует. Да, сэр, не волнует. Мне безразлично. В высшей степени! Абсолютно! - И жестом руки он отмел эту тему. - Их мать, - добавил он, - та, видимо, их навещает… Она безусловно ходит к ним, когда ее позовут. - И снова я уловил в его голосе презрительную горчинку, точно жена предавала его, когда шла в гости к собственным детям; но в целом голос звучал пренебрежительно-равнодушно, о жене и детях он говорил как о чужих, он словно вчуже осознавал их на подступах к потаенному миру, в котором жил и действовал и где его душа стяжала свою блеклую участь.
Так оно и было: он пошел и родню и на своем веку прожил дюжину жизней - разделался с детьми, разделался с женой, забыл думать о них, забыл о них вообще, не нуждался в них. Но они-то, двое дочерей и двое сыновей, младшему из которых было под тридцать, а старшему за сорок, - они не смогли ни забыть его, ни простить. Он был их горькой живой памятью; и как эксперты ищут роковой изъян, подточивший хребет капитального моста, так они листали вспять мучительную хронику детства, перебирали годы разочарований и горечи под родительской крышей, и ни забыть те годы, ни освободиться от них, ни отречься они не могли. Его тень накрыла их: они не виделись с ним, но постоянно говорили о нем, пересмеивая его речь, жестикуляцию, манеры, и, значит, заново жили под его сенью и втайне чувствовали прежний страх перед ним, благоговейный трепет, ибо его жизнь исполнилась, как сама того желала, хотя и вышла крученая-перекрученная: она шла своей колеей - и всегда к новому горизонту. У них же, спохватывались они, годы горькой водой падали на колесо жизни; колесо вертелось - они старели.
И сейчас, словно он их тоже увидел, заговорив о них, он сказал: - Они сами могут о себе позаботиться. Каждый должен сам о себе заботиться. - Выдерживая паузу, он огромным своим пальцем постукивал меня по колену и опалял испытующим взглядом. - Разве кто-нибудь помогает тебе умереть? И кто-нибудь следует за тобой в твою могилу? Разве можно что-нибудь сделать для другого? Нет! - решительно объявил он и, помолчав, медленно, в раздумье выговорил: - Не сам ли я себе помощник?
Задумавшись, он устремил отрешенный взгляд в проем арочно сцепленных пальцев. Сказанное в следующую минуту прозвучало как бы без связи с предыдущим, ворвалось отголоском разобравшегося в себе прошлого, сверкнуло огоньком, похищенным из кромешно темных тайников сознания: - "Кто знает: дух сынов человеческих восходит ли вверх, и дух животных сходит ли вниз, в землю?"
Он еще помолчал в забытьи и грустно добавил:
- Я старый человек. Я прожил долгую жизнь. Много перевидал. Порой все кажется таким далеким.
И потом он снова увел глаза в пустыню, к сгинувшей земле, к погребенным людям.
После недолгого молчания он сказал:
- Надеюсь, ты появишься у нас в воскресенье. Обязательно! Обязательно! Тетка, по-моему, рассчитывает на тебя. Да, сэр, она что-то такое говорила. Или она собирается проведать кого-то из своих детей? Не знаю, не имею ни малейшего представления об ее планах, - выкрикнул он. - И никогда, - с нетерпеливой досадой продолжал он, - никогда не ведал, что у нее на уме. Поэтому решительно ничего не могу тебе сказать. Я не вникаю, что она там говорит, - даже не слушаю! - Он отмахнулся рукой. - Скажи, - он больно уставил палец в мое колено, сверкнул паралитическим оком и ухмыльнулся, - тебе встречалась хоть одна, которая способна поддержать связный разговор? Внимает доводам рассудка, трезво мыслит - хоть одна?! Сынок! - кричал он. - С ними невозможно разговаривать. Уверяю тебя: невозможно. С тем же успехом можно перекричать ветер или заплевать Нил. В юности человек несет им сокровища своего духа, изводит на них нетленные накопления - мудрость, знания, философию, - только бы сделать их достойными своего общества, а в итоге, - горько молвил дядя Баском, - что выясняется в итоге? Что все свои силы он растратил на разговоры с идиоткой, - и он мстительно хмыкнул. В следующую минуту он перекосил лицо и гнусаво заныл якобы капризным женским голосом: - Ах, мне так нехорошо! Ах, бо-же-мой! Наверно, вот-вот буду нездорова! Ах, ты меня больше не любишь! Ах, я хочу умереть! Ах, у меня нет сил подняться! Ах, принеси мне что-нибудь из го-ро-да! Если бы ты меня любил, то купил бы новую шляпку! Мне совсем нечего надеть! - Тут он загундосил совсем безутешно: - Мне стыдно показаться людям!
Мгновение-другое поразмыслив, он крутанулся в мою сторону и снова потыкал пальцем в мое колено: - Познать людей поможет - кто? - лукаво шепнул он, жутко застыв лицом. - Может быть, поэт говорит: женщина? Женщина, я тебя спрашиваю?! Ничего подобного! - вскричал дядя Баском. - Он говорит: "человек". То есть муж-чи-на.
Он снова помолчал, потом с едким сарказмом проговорил: - Твоя тетка любит музыку. Ты мог убедиться, как она обожает музыку…
Действительно, музыка была отрадой в ее жизни, на маленьком патефоне, подаренном кем-то из дочерей, она постоянно слушала великих композиторов, чаще прочих Вагнера, одна-одинешенька в зачарованном лесу, хмельной призрак на широких и пасмурных гремящих просеках, где слабо полаивают хриплые валторны. Иногда и воскресенье - вообще-то день ее редких вылазок в свет, а тут дочки купили абонемент в филармонию - она сидела в смутноватом зале с мертвенно-бледными греческими гипсами на стенах, пряменькая, воробушком замерев перед обольщающим змеем, вникала в каждую новую тему, чутко различала осторожное вступление флейт, валторн, холодела спиной, когда вскидывались скрипки, и ее одинокая и опустевшая жизнь ниточкой впрядалась в воздушную, празднично играющую ткань.
- Твоя тетка обожает музыку, - в раздумье повторил Баском. - Ты мог подумать… тебе могло показаться, что это ее заслуга… у тебя могла возникнуть мысль, что у тетки исключительное право на музыку… В таком случае ты ошибся! Ах, сынок! - достигал меня его далековатый голос. - Возможно, ты так думал, но ты ошибался… Скажи! - Он медленно повернулся ко мне, въедливо-вопрошающе сверля глазом, охолаживающе иронический. - Скажи: Пятая симфония - ее женщина написала? Теткин кумир, Рихард Вагнер, - женщина? Ни в коем случае! - взревел он. - Где их шедевры - их могучие симфонии, великая живопись, эпическая поэзия? Разве в женском черепе зародилась "Критика чистого разума"? Разве женский гений грандиозно расписал своды Сикстинской капеллы? Может, тебе приходилось слышать о женщине по имени Уильям Шекспир? И "Короля Лира" написала женская рука? Или ты листал сочинения прелестной барышни Джон Мильтон? Брал в руки стихи очаровательной немочки фройляйн Гёте? Может, наконец, тебя просветили труды мадемуазель Вольтер или мисс Джонатан Свифт? Хм-хм-хм!
Он помолчал, вглядываясь во что-то поверх составленных рук, и потом медленно и отчетливо произнес: - "Жена дала мне от дерева, и я ел". Так-то, сынок. В этом все их назначение. - Пылая одушевлением, он повернулся ко мне. - Соблазнительница, - сказал он севшим от напора чувств, надтреснутым голосом. - Подательница запретного плода. Посыльная дьявола. Испокон века они знают одно; помрачать разум, сбивать дух сына человеческого с высоких путей, развращать, совращать и губить! Тихой сапой проникают они и потайные уголки его сердца и разума, как плодожорки, внедряются в его святая святых, действуя с хитростью змея, по-лисьи, - для этого, сынок, женщина только и существует. И она не станет другой! - И, окутавшись тайной, он зловеще-проницательно шепнул мне: - Остерегайся! Остерегайся! Не обманись!
Уже в следующую минуту он имел спокойно-сосредоточенный вид и ровно, как о постороннем, даже поддразнивающе, словно бросая кость собаке, сказал:
- Твоя тетка, нужно признать, обладала порядочным интеллектом - в женских пределах разумеется. Сейчас-то ее соображение уже не то. Я не разговариваю с ней, - сказал он равнодушным тоном. - Не слушаю ее. По-моему, она говорила, что в воскресенье ты собираешься зайти. Не знаю. Не могу сказать, какие у нее планы. У меня свои интересы, у нее, надо полагать, свои. Музыка хотя бы… Да, сэр, музыка всегда при ней, - с презрительным равнодушием сказал он и, устремив взгляд поверх сцепленных пальцев, выбросил тетку из головы.