Ругаю Марию Васильевну за то, что она плохо сделала первую операцию, хотя у меня нет никаких доказательств.
Адреналин. Массаж. Новые порции крови. Все тянется мучительно долго. Сердце дает редкие слабые сокращения, как будто засыпает. Но нужно что-то делать, делать!
— Михаил Иванович, зрачки широкие уже десять минут.
Я очнулся. Довольно. Нужно когда-то остановиться. Признать, что смерть совершилась. Хотя сердце еще изредка вздрагивает.
— Ну, все. Кончаем. Не нужно больше переливать кровь. Она пригодится другим... Сразу охватывает безразличие и апатия.
— Зашейте рану...
Иду в предоперационную, к креслу... Нет, нужно переодеться, я весь в крови. Сажусь.
Голова пуста. Руки бессильны. Мне все равно...
Но еще не все. Есть мать и отец. Конечно, они чувствуют там, внизу, что не все хорошо. От начала операции прошло пять часов. Но они еще надеются. Надежда тает и тает, и сейчас ее нужно порвать, как ниточку, которая связывает их с жизнью, с будущим. Ждать больше нельзя. Бесполезно. Рана зашита, кровь убрана. Майя накрыта простыней. Не Майя — труп. Не могу произнести этого слова..
В предоперационной собралось несколько врачей. Кому-то из нас нужно идти сказать. Собственно, сказать должен я. Но я молчу. Не могу. Я тяну и надеюсь, что кто-нибудь выручит меня. Наконец Петр Александрович говорит Володе:
— Пойди скажи матери.
Володя не смеет ослушаться старших. У нас не принято отказываться... Он нехотя встает и идет к двери.
Поздно. Долго собирались. Дверь из коридора распахивается, и в помещение операционной врывается мать. Она, как безумная, бежит прямо к столу и бросается на труп дочери. Рыдает. Говорит нежные слова. Целует ее посиневшие губы.
— Проснись, ах, проснись, моя ненаглядная!..
Она не говорит слов, которых я жду: «Что они с тобой сделали?» Никого не обвиняет. Она еще не понимает, не хочет понять, что дочери, ее Маечки, уже нет.
Операционная почти опустела. Трудно смотреть на это. Девушки-сестры плачут.
Я подхожу к матери и стараюсь ее успокоить. Говорю какие-то ничтожные слова, которые даже противно вспоминать. С большим трудом ее удалось оторвать и увести в реанимационную 10 комнату. Там ей сделалось плохо. Я не видел, остался в предоперационной и снова сидел в кресле. Пришли, сказали, что лежит на полу. На полу? Почему? Да, ведь в этой комнате нет ни кровати, ни кушетки. Только круглые железные табуретки.
Потом мать и отца Маечки увезли в санитарной машине домой. Что они там будут делать — не знаю.
Мария Васильевна сидит в углу и всхлипывает, как ребенок.
Мне еще нужно написать протокол операции. «Попытки зашить дефект в стенке аорты не удались. Кровотечение продолжалось, и сердечная деятельность медленно угасла».
«Угасла». Все дела кончены. Нужно идти домой. И день тоже угас. Темнеет. Это хорошо — меня не будут видеть.
Иду через сад, мимо больших деревьев под светлым вечерним небом. Тихо. Только вдали слышен глухой гул города. Загораются первые огоньки. Все красиво и благообразно. Поэты пишут об этом стихи. Какие стихи? Это обман! Для меня сейчас весь мир полон зла и горя. Люди за теми окнами страдают. Они мучаются болезнями. Или ненавидят. Или тоскуют. Пьют, дерутся. Считают деньги. Где-то еще дальше, за горизонтом, голодают. А там делают атомные бомбы. Готовятся обрушить на людей лавину смерти и мучений.
Нет, сейчас на меня не действуют светлое небо и запах цветов. Все мрачно. Нужно думать. Искать. Создавать гармонию с этим небом. А так им могут любоваться только слепые.
У двери дома. Слышу нежный детский голосок.
— Кто там?
Это моя внучка, Леночка. Ей четыре года. Она зовет меня папой, потому что настоящий папа ушел, когда она была совсем крошкой. Я ее очень люблю. Очень. — Почему ты так поздно? Ты делал операцию?
Беру на руки, целую. А перед глазами — те девочки.