И он пошел по этой стезе. Он не забыл, что начинал войну журналистом, политруком, человеком с партийным билетом в кармане гимнастерки. Он не забыл и того, что не рвал и не жег этого билета и что когда люди не верили ему, то совершали над ним несправедливость, с которой у него хватало сил не мириться. Он выбыл из строя и лег на операционный стол в декабре под Москвой - через неделю после того, как увезли в госпиталь Малинина; лег, так и не узнав, что, останься он еще хотя бы месяц в строю, в той же части, эта несправедливость рухнула бы так же внезапно, как возникла. У него были вспышки гнева против этой несправедливости, но он, не дожидаясь справедливости, воевал кем пришлось, и это не дало ему ожесточиться. Каждый день рядом с ним умирали хорошие люди, нисколько не меньше его надеявшиеся жить, умирали, и это само по себе было такой чудовищной несправедливостью, что, глядя на них, не находил сил думать о себе. Или хватало совести не думать. И то и другое, когда как.
Но в госпитале, слава богу, выздоравливают чаще, чем умирают, и жизнь, бравшая свое, напоминала обо всем, что в ней было, в том числе и об обидах.
Он написал из госпиталя сразу пять писем и получил три ответа.
На письмо в часть - "Как с моим партийным делом?" - ответа не пришло.
Из Читы, куда он написал брату жены по довоенному номеру его войсковой части, тоже не ответили.
Зато на прямой запрос о жене ответ пришел неожиданно быстро. Батальонный комиссар с неразборчивой фамилией сообщил, что об Артемьевой М.Т., убывшей для выполнения служебного задания, у командования части сведений не имеется.
Старик Попков ответил открыткой, что на квартире никого нет и не было, никто не приходил и ничего не писал, а сам он болеет и навряд ли встанет.
Из райкома написали, что о ранении Малинина они знают, но сам он о себе не писал, и в каком он госпитале, пока неизвестно.
Круг замкнулся, и судьба ни с какой стороны не обещала, что он разомкнется.
В конце января сорок второго года, при переводе в команду выздоравливающих, комиссар госпиталя проявил чуткость и предложил похлопотать об увольнительной на десять суток в Москву.
- Вдруг что-нибудь узнаешь там о жене?
Но Синцов понимал, что сейчас узнавать о жене нечего. Все, что знали, ему уже сообщили - что ничего не знают. А в чудо случайной встречи он не верил. Тем более что один раз она уже была. Добираться же с пересадками четверо суток от Кургана до Москвы и столько же обратно, чтоб просто прожить в Москве два дня, - чего он там не видел?
Была, правда, в голове мысль, связанная с Москвой: добраться до своей старой редакции. Но где она теперь, в Москве или где-то в поезде, кто ее знает? А если б и нашел ее, то о чем говорить и чего просить? Если уж на передовой, несмотря на бои, на орден, на заступничество Малинина, не нашли нужным восстановить в партии, то что сделают в редакции? А просто устроиться, попросить, чтоб взяли кем угодно, хоть корректором, только бы в редакцию, - такая мысль хоть и мелькнула, но уже не смогла взять верх. В нем сидела теперь солдатская ревность к своей прежней профессии. Хотя, читая газеты, понимал: нельзя описать в них всего, что видишь на фронте, но все равно молчаливо сравнивал то, что видел, с тем, что писали, и злился, встречая брехню. Люди, как и до войны, писали по-разному: одни не теряли совести, а другие, видать, ее никогда и не имели.
Вместо Москвы попросил дать увольнительную в город. Комиссар пожал плечами и дал, а курганский горвоенком, к которому пришел прямо из госпиталя с просьбой зачислить на курсы младших лейтенантов, думал недолго. Курсы - не из тех заведений, где отсиживаются от войны. Четыре месяца, а то и меньше на харчах по второй норме - и готово, испекли, поезжай, где стреляют, принимай взвод! Синцов был, на взгляд военкома, человеком подходящим: старший сержант с опытом боев, с, орденов Красной Звезды, после ранения, вдобавок с образованием. Таких людей мимо курсов не пропускают.
На девяносто пятый день учебы выпустили досрочно, построили, поздравили младшими лейтенантами, предписание в зубы - и на фронт. Готовилось наступление под Харьковом, и передовая заранее просила резервов; лейтенантская жизнь в дни наступлений недолгая - в среднем от ввода в бой и до ранения или смерти девять суток на брата.
Решение пойти на курсы принял, в душе считая, что способен на большее, чем делал до сих пор. Курсы открывали к этому путь, а война подтвердила, что это действительно так.
Наступал на Харьков, командуя взводом, а уже через три недели выводил из окружения батальон, потому что, когда одной бомбой убило всех, кто был на командном пункте, именно он, несмотря на единственный кубарь в петлице, вдруг оказался самым старшим из всех оставшихся в живых лейтенантов.
Может, сказался солдатский опыт, а может, давно копившееся беспощадное ожесточение против фашистов, которые опять гнали нас по открытой степи, как собаки - зайца. У кого-то в те минуты не хватило этого ожесточения, а у него хватило, и оно бросило его на землю рядом с забытым кем-то противотанковым ружьем, и приказало лежать и ждать, и нажало на спусковой крючок не раньше и не позже, а вовремя, и зажгло немецкий танк на глазах у отходившего батальона.
То превосходство в бою, когда при равных правах именно тот, а не другой принимает команду над остальными, возникает из самых простых и очевидных для всех вещей. Из того, что ты зажег танк. И из того, что, когда фашисты уже перестали стрелять, а уткнувшиеся в землю люди еще не заметили этого, ты первый поднялся в рост. И из того, что ты на неоседланной лошади подскакал к уже снявшимся с позиций артиллеристам и убедил их повернуть пушки и дать залп по танкам на горизонте, и они послушались тебя и дали, и один танк загорелся, а другие ушли. И из того, что в ужасную для тебя и для всех минуту у тебя не было написано ужаса на лице, и это заметили, и голос у тебя не сорвался на хрип, а остался голосом, и ты подал им немудрящую команду, до которой в менее тяжелую минуту додумался бы каждый, а в ту минуту - ты. Ну и, конечно, нужно еще, чтобы, пока ты делал все это, тебя не убило и не ранило.
Так из числа оставшихся в живых за несколько дней и недель рождаются командиры, способные на большее, чем о них думали раньше.
Младший лейтенант Синцов вывел за Дон к другим частям дивизии половину батальона и еще сотню прибившихся с оружием и без оружия людей.
Батальон принял прибывший из штаба дивизии капитан, а младший лейтенант Синцов принял в том же батальоне первую роту. Он оставался еще младшим лейтенантом, но дать ему теперь под команду меньше роты было бы не по-хозяйски; это знали и другие, знал и он сам.
Дивизия, отступавшая от Харькова и дравшаяся до последнего, догола, была отведена на пополнение в тыл, а потом в середине сентября, когда все висело на волоске, была брошена через Волгу в центральную часть Сталинграда. Она и до сих пор все еще воевала там, среди поименно известных ему, Синцову, комбату этой дивизии, развалин домов, от Г-образного на левом фланге до циркульного - на правом.
Она была - его дивизия, а он был - ее комбат, потому что в ней он окончательно нашел свое место на войне и самого себя. В ней ходил под обстрелом вдоль берега три километра туда и обратно за своим орденом Красного Знамени. В ней получил и лейтенанта и старшего лейтенанта. И в ней же, как отличившийся в боях, заново вступил в партию, имея рекомендации от людей, в глаза не видавших его до прихода в дивизию, но узнавших его под огнем, а значит, лучше, чем мать родная.
Один из них, Шавров, командир полка по должности и ровесник Синцова по годам, убедил его написать в автобиографии фразу, которая, не уводя от истины, в то же время не запутывала дела: "Утратил партбилет, находясь в окружении".
Синцов рассказал ему все, и Шавров верил своему комбату до самых печенок, но в ответ на возражение, что лучше написать подробно, все, как было, отрезал:
- Хочешь проверяльщикам еще на год работы задать? Доживем до победы - все и всем докажешь. И стаж восстановишь. А не рассчитываешь дожить - напиши для очистки совести все, как было, и в медальон положи. А если кто и в смертном медальоне прочтя не поверит, тот сволочь!
Класть в медальон Синцов ничего не стал, но грубые дружеские слова Шаврова вдруг с хрустом повернули в его душе и поставили на свое место то вывихнутое, к чему когда-то подступался Малинин, да так и не успел, а может, и не сумел бы вправить тогда, в сорок первом, когда еще не вышло решения без волокиты заново принимать в партию тех, кто отличился в боях.
Теперь предстояло служить в новой, еще неизвестно в какой части. Как за пределы армейского госпиталя выскочил, дальше по воле волн, начинай все с чистого листа. На какие только ухищрения люди не идут, на обман, на что угодно, только бы попасть обратно в свою часть. Видимо, все-таки слишком сильное это желание - жить и умереть среди тех, с кем свыкся в боях. И обычно все напрасно: кого куда!
Конечно, война большая, это верно, и жрет людей много, нынче тут, завтра там… И приходится брать их в горсть и совать туда, где жиже. Это понятно. Но обидно, когда и могут сделать, а не делают! Привыкли не вдумываться в чужие желания: а вдруг они исполнимые? А это ведь тоже на войне нелишнее. Человек не спичка, ему не все равно, в какой коробок лечь. И желание-то было проще простого: довоевать в Сталинграде до конца в своем батальоне. И конец этот, наверно, уже не за горами. Может, еще неделя - и все.
А что потом? Тишина?.. Ему трудно было представить себе, что в Сталинграде может наступить тишина. Тишина между двумя налетами - понятие знакомое. А чтоб вообще тишина…
Он еще раз повернулся на нарах, почувствовав шедший от стены холод.