Андре Борель
I
Рококо
Одна-единственная свеча на столике слабо освещала просторную высокую залу. Если бы не позвякивали бокалы и серебро, если бы изредка не доносились взрывы голосов, – свеча эта казалась бы погребальной. Внимательно вглядываясь в полумрак, так, как вглядываются в рембрандтовские офорты, мы разгадаем, что это убранство столовой, обычное для эпохи Людовика XV, которую поборники нелепого римского классицизма язвительно прозвали "рококо". Правда, лепной выступ, обрамляющий потолок, закручен и уложен в виде ленты с перехватами и не имеет ни малейшего сходства ни с карнизом Эрехтейона, ни с храмом Антонина и Фаустины, ни с аркой Друза. Правда, он лишен воронок и желобков, капельников и стоков, собирающих и дробящих дождь, который не льет. Правда, входы не увенчаны украшениями в аттическом духе, предназначенными сгонять потоки все того же дождя. Правда, высота сводов не превышает в два с половиной раза их поперечника. Правда, совершенно не приняты во внимание изощренные закономерности, которые открыл il illustrissimo signor Jacomo Barrozio da Vignola, и даже сквозит прямая насмешка над пятью орденами.
Но правда и то, скажем прямо, что зала эта не была жалким подражанием дурацкому пестумскому зодчеству, холодному, голому, унылому и пустому зодчеству Афин, что в отделке ее не было ублюдочных черт архитектуры Рима; у нее был свой особый облик, свое жеманство; будучи точным выражением эпохи, она соответствовала ей во всем. А лицо этой эпохи настолько своеобычно, что, сколько бы столетий потом ни минуло, всегда можно будет тотчас же опознать рококо Людовика XIV и Людовика XV, – преимущество, которого не будет у всех угрюмых и безликих подражаний древним, созданных руками наших современников, которые ничем не обогатят свой век и ничего от него не воспримут, так что грядущие поколения сочтут их создания плохими антиками, пересаженными на чужую землю.
Широкие настенные панно пестрели изображениями мертвой натуры, достойными де Венненкса, но неизвестной кисти, а наддверия представляли оперные пасторали, грациозные праздники, пастушеские сценки бессмертного и восхитительного Ватто. Сочетания были изысканными и нежными, краски сочными и прозрачными, по обычаю великого мастера, которого невежественная и неблагодарная Франция должна восстановить в правах и чтить как одного из своих славнейших гениев. Слава Ватто! Слава Ланкре! Слава Карлу Ванлоо! Слава Ленотру! Слава Ясенту Риго! Слава Буше! Слава Эделинку!.. Слава Удри!
И если уж говорить все до конца, признаюсь, что меня равно располагает к мечтаниям и мне одинаково уютно в просторных покоях семнадцатого и восемнадцатого веков, и в чертогах византийского капитула, и под кровлей романского монастыря. Все, что хранит память о наших отцах, о предках, павших на французской земле, наполняет душу благоговейной грустью. Позор тому, кто не ощутил трепета при входе в старинный дом, в разрушенный замок, в заброшенную церковь! За столом, на котором горела свеча, сидели двое мужчин. Младший из них опустил голову; на бледное лицо его нависали рыжие волосы; у него были впалые лживые глаза и длинный острый нос; а если добавить, что бакенбарды у него на щеках были подстрижены скобкой, как стремена, то вы поймете, что действие происходило во времена Империи, около 1810 года.
Старший из них, пожилой приземистый мужчина, был типичным жителем долины Франш-Конте; густые волосы ниспадали наподобие вавилонских садов на его широкое плоское совиное лицо.
Оба жадно наклонились над столом, словно двое волков, отбивающих друг у друга добычу; но их глухие и несвязные речи, громыхавшие эхом по зале, походили скорее на хрюканье свиней.
Один был поменьше, чем волк, это был общественный обвинитель. Другой – побольше, чем свинья, это был префект.
Префект только что получил назначение в главный город одной из провинций и должен был выехать туда на следующий же день. Обвинитель исполнял уже довольно давно эту должность в парижском суде присяжных и на радостях устроил в честь друга прощальный обед.
Оба они, одетые во все черное, походили на врачей, надевших траур по своим жертвам.
Говорили они довольно тихо, и нередко с полным ртом, поэтому негр, стоящий у входа, – ибо молодой обвинитель Ларжантьер держал негров и разыгрывал из себя аристократа на покое, – не мог ничего уловить на лету, кроме обрывков фраз, вроде следующей:
– Дорогой мой Бертолен, и каким же чудесным обедом нас потчевал вчера приятель наш Арно де Руайомон!.. Его окна выходят на Гревскую площадь, и видна была казнь семи заговорщиков, которых мы за несколько дней до того осудили. Отличнейший обед! Не успеешь проглотить кусочек, как, глядишь, уже катится голова!
– Жалкие юнцы! Все еще верить в родину! Эти господа лезут в Бруты, в Хемпдены!..