- Это мне и любо, - ответил я. - Я готов охотиться здесь хоть целый месяц. Что может быть лучше засады? Не надо бегать, потеть. Сидишь себе, ловишь мух да скармливаешь их муравьиным львам. Благодать! Только вот время…
- В том-то и беда. Времени мало.
- Так вот, - говорил между тем Кандиский моей жене, - вы непременно должны посмотреть эти большие "нгомы", пляски на празднествах туземцев. Это самые настоящие национальные танцы.
- Послушайте, - сказал я Старику. - Второй солонец, где я был вчера вечером, - самый надежный, только уж очень близко от этой вонючей дороги…
- Если верить следопытам, туда ходят одни мелкие куду. И потом - это слишком далеко. Восемьдесят миль в оба конца.
- Знаю. Но ведь мы видели там следы четырех крупных самцов. Уверяю вас, если бы не вчерашний грузовик… А не засесть ли мне там сегодня с вечера? Просижу всю ночь и утро, а потом плюну на этот солонец. Там побывал еще и огромный носорог. Во всяком случае, следы мы видели огромные.
- Ну что ж, - согласился Старик. - Может, заодно убьете и носорога. - Старик ненавидел всякое бессмысленное убийство - и убийство, совершаемое между прочим, ради эффекта, и убийство ради убийства, - мирясь с ним лишь тогда, когда страсть охотника сильнее отвращения к смерти или охотник этот стремится завоевать пальму первенства. И я видел, что он предлагает мне убить носорога только для того, чтобы сделать мне приятное.
- Я не стану убивать его, разве что он окажется очень уж хорош, - пообещал я.
- Ладно, убейте шельмеца, - расщедрился Старик.
- Эх, Старик…
- Да, убейте его. Вам доставит удовольствие расправиться с ним в одиночку. Рог вы сможете продать, если он вам не нужен. У вас ведь лицензия еще на одного носорога.
- Ну что? - вмешался Кандиский. - Разработали план кампании? Сговорились, как перехитрить бедных зверей?
- Да, - сказал я. - А как ваш грузовик?
- Грузовик отслужил свое, - ответил австриец. - И знаете, я даже рад этому. Слишком многое с ним связано. Грузовик - это все, что осталось от моей "шамбы". Теперь у меня ничего нет, и жить стало куда проще.
- Что значит "шамба"? - спросила моя жена. - Уж сколько времени слышу это слово. Но я почему-то стесняюсь спрашивать, что означают всякие местные слова.
- Шамба - это плантация, - пояснил Кандиский. - От моей ничего не осталось, кроме грузовика. На нем я последнее время возил рабочих на шамбу одного индийца. Это очень богатый индиец, он выращивает сизаль. Я служу у него управляющим. Индийцы, знаете ли, умеют извлекать прибыль из сизалевых плантаций.
- И вообще из чего угодно, - сказал Старик.
- Да. Там, где нас неизбежно ждет неудача, где мы попросту умерли бы с голоду, они наживаются. Но этот индиец интеллигентный человек. Он меня ценит. Я для него воплощение европейской организованности. Вот сейчас я организовал набор местных рабочих и еду домой. Это дело долгое. Надо произвести впечатление. Я три месяца не виделся с семьей. Зато теперь организация организована. Я мог бы с таким же успехом управиться за неделю, но впечатление было бы уже не то.
- А где ваша жена? - спросила его моя жена.
- Она с дочерью ждет меня дома, на плантации, где я работаю управляющим.
- Она вас очень любит? - спросила моя жена.
- Наверно, любит, иначе она давным-давно ушла бы от меня.
- А сколько лет вашей дочери?
- Четырнадцатый год.
- Чудесно иметь дочь.
- Вы даже не представляете себе, до чего чудесно. Она мне будто вторая жена. Понимаете, моя жена наперед знает все мои мысли, слова, мнения, все, что я могу сделать, и чего не могу, и на что я способен, - словом, решительно все. И я тоже знаю о своей жене все. А теперь в семье есть новое существо, незнакомое и ничего обо мне не знающее, любящее меня в неведенье и чуждое нам обоим. Такое чудесное существо, свое и в то же время чужое, благодаря ей все наши разговоры… как бы это сказать? Словно бы… как это называется… ну, вот у вас… у вас обоих… в общем… будто каждый день получаешь приправу из томатного кетчупа Хейнца.
- Это прекрасно, - сказал я.
- Книги у нас есть, - сказал Кандиский. - Покупать новинки мне теперь не по карману, но побеседовать друг с другом мы всегда можем. Говорить, обмениваться мыслями - это так интересно. Мы дома все обсуждаем. Решительно все. У нас широкие интересы. Раньше, когда у меня была шамба, я выписывал "Квершнитт". Это давало нам чувство причастности, принадлежности к блистательной плеяде людей, сплотившихся вокруг "Квершнитта", людей, с которыми мы хотели бы общаться, если бы такая возможность зависела только от нашего желания. Вы-то сами знакомы с этими людьми? Вы, наверно, с ними встречались?
- Кое с кем встречался, - сказал я. - С одними в Париже. С другими в Берлине.
Мне не хотелось разбивать иллюзии этого человека, и я не стал вдаваться в подробности об этих блистательных людях.
- Великолепный народ, - солгал я.
- Как я вам завидую, что вы их знаете, - сказал Кандиский. - А кто, по-вашему, самый великий писатель Америки?
- Мой муж, - сказала моя жена.
- Нет, это в вас семейная гордость говорит. А в самом деле, кто? Уж конечно, не Эптон Синклер и не Синклер Льюис. Кто ваш Томас Манн? Кто ваш Валери?
- У нас нет великих писателей, - сказал я. - Когда наши хорошие писатели достигают определенного возраста, с ними что-то происходит. Я мог бы объяснить, что именно, но это длинный разговор, и вам будет скучно слушать.
- Нет, объясните, очень вас прошу, - сказал он. - Я обожаю такие разговоры. Это лучшее, что есть в жизни. Когда работает ум. Это вам не куду убивать.
- Вы еще не услышали от меня ни слова, - сказал я.
- Но предвкушаю заранее. Выпейте пива, это развяжет вам язык.
- Он у меня и без того развязан, - сказал я. - До безобразия развязан. Но вы-то сами почему не пьете?
- Я вообще не пью. Это не на пользу интеллекту. Это не нужно. Но рассказывайте же. Прошу вас.
- Ну, так вот, - сказал я. - У нас в Америке были блестящие мастера. Эдгар По - блестящий мастер. Его рассказы блестящи, великолепно построены - и мертвы. Были у нас и мастера риторики, которым посчастливилось извлечь из биографий других людей или из своих путешествий кое-какие сведения о вещах всамделишных, о настоящих вещах, о китах, например, но все это вязнет в риторике, точно изюм в плум-пудинге. Бывает, что такие находки существуют сами по себе, без пудинга, тогда получается хорошая книга. Таков Мелвилл. Но те, кто восхваляет Мелвилла, любят в нем риторику, а это у него совсем неважно. Такие почитатели вкладывают в его книгу мистичность, которой там нет.
- Так, - сказал Кандиский. - Понимаю. Но риторика - это плод работы интеллекта, плод его способности работать. Риторика - это голубые искры, которыми сыплет динамо-машина.
- Да, бывает. Но бывает и так, что голубые искры искрами, а что двигает динамо-машина?
- Понятно. Продолжайте.
- Не помню, о чем я говорил.
- Ну, ну! Продолжайте. Не прикидывайтесь дурачком.
- Вам приходилось когда-нибудь вставать до рассвета и…
- Каждый день в это время встаю, - сказал он. - Продолжайте.
- Ну, ладно. Были у нас и другие писатели. Те писали точно колонисты, изгнанные из Старой Англии, которая никогда не была им родной, в Англию новую, и эту новую Англию они пытались здесь создать. Превосходные люди - обладатели узкой, засушенной, безупречной мудрости унитариев. Литераторы, квакеры, не лишенные чувства юмора.
- Кто же это?
- Эмерсон, Готорн, Уиттьер и компания. Все наши классики раннего периода, которые не знали, что новая классика не бывает похожа на ей предшествующую. Она может заимствовать у того, что похуже ее, у того, что отнюдь не стало классикой. Так поступали все классики. Некоторые писатели только затем и рождаются, чтобы помочь другому написать одну-единственную фразу. Но быть производным от предшествовавшей классики или смахивать на нее - нельзя. Кроме того, все эти писатели, о которых я говорю, были джентльменами или тщились быть джентльменами. Они были в высшей степени благопристойны. Они не употребляли слов, которыми люди всегда пользовались и пользуются в своей речи, слов, которые продолжают жить в языке. В равной мере этих писателей не заподозришь в том, что у них была плоть. Интеллект был, это верно. Добропорядочный, сухонький, беспорочный интеллект. Скучный я завел разговор, но ведь вы сами меня об этом просили.
- Продолжайте…
- В те годы был один писатель, который считается по-настоящему хорошим, - это Генри Topo. Сказать о нем я ничего не могу, потому что все еще не удосужился прочесть его книги. Но это ровно ничего не значит, потому что натуралистов я вообще могу читать только в том случае, если они придерживаются абсолютной точности и не впадают в литературщину. Натуралистам следует работать в одиночку, а их открытия должен обрабатывать кто-нибудь другой. И писателям следует работать в одиночку. Писатели должны встречаться друг с другом только тогда, когда работа закончена, но даже при этом условии не слишком часто. Иначе они становятся такими же, как те их собратья, которые живут в Нью-Йорке. Это черви для наживки, набитые в бутылку и старающиеся урвать знания и корм от общения друг с другом и с бутылкой. Роль бутылки может играть либо изобразительное искусство, либо экономика, а то экономика, возведенная в степень религии. Но те, кто попал в бутылку, остаются там на всю жизнь. Вне ее они чувствуют себя одинокими. А одиночество им не по душе. Они боятся быть одинокими в своих верованиях, и ни одна женщина не полюбит их настолько, чтобы в ней можно было утопить это чувство одиночества, или слить его с ее одиночеством, или испытать с ней то, рядом с чем все остальное кажется незначительным.