2
"Должен любить работу с документами", - говорилось в открытке. Плюс адрес в Блумсбери. Библиотека частного общества временно нуждается в помощи.
Я представил себе это место - довоенные интерьеры, пришедшие в упадок, но сохранившие былую элегантность. Представил коридоры, вдоль которых выстроились шкафы с застекленными дверцами. Книги и рукописи свалены кипами, которые грозят вот-вот обвалиться. Портреты и небольшие романтические пейзажи под густым слоем коричневого лака украшают обитые выцветшим шелком стены. И если попытаться бочком прошмыгнуть за вычурные пропыленные шторы на окнах гостиной на втором этаже, то можно оказаться перед слегка помутневшим от времени стеклом, сквозь которое открывается вид на потайной садик, огражденный со всех сторон высокими стенами, густо увитыми темно-зеленым плющом. На первый взгляд вам покажется, что садик этот совершенно пуст. Но затем в какой-то момент сквозь заросли будлейи и рододендронов мелькнет человеческая фигура. Юная женщина в белом платье. И если у меня хватит духа заговорить на эту тему с моим работодателем, то он, разумеется, скажет, что первый раз слышит о ней, что здесь нет никаких юных женщин.
- Шесть шиллингов в час, - заявила мне девица в бюро трудоустройства. Химическая завивка, как у пуделя. Мини-юбка. Гладкая желтоватая кожа бедер. Толстые лодыжки. Невероятных размеров грудь. Всякий раз, как ей случалось встать рядом со мной, когда я проходил курсы машинописи, эта грудь угрожающе нависала над моей головой.
Утром в понедельник я поднялся по лестнице и нажал на звонок. Звук какой-то злой, режущий уши. Я положил на дверь ладонь и слегка надавил. Она подалась, и я шагнул внутрь.
В холле горели лампы дневного света. Никаких теней. Ведерко с песком - им тушат огонь в камине - доверху полно окурков, причем одной и той же марки - "Голуаз иск бле" с белым фильтром.
Я двинулся в направлении единственной открытой двери. Оттуда доносился столь оглушительный стук допотопной пишущей машинки, будто там работал паровой ткацкий станок. Машинка постоянно заикалась - клац, клац, - а ее ритм был лишь на йоту медленнее, нежели биение сердца. Музыка депрессии.
Звали ее Мириам Миллер. Она была высокого роста и смахивала на птицу. Подернутые сединой волосы собраны в бесформенный пучок. Всегда аккуратно накрашена, но кожа лица прокурена до такой степени, что выглядит желтой и изборожденной морщинами, от чего лицо вечно кажется грязным. Белая блузка с темно-синей отделкой.
- В нашем деле важно внимание к мелочам, - говорит Мириам, и на меня производят впечатление не ее слова, а то, как она их произносит: словно где-то внутри этой женщины лентопротяжный механизм тянет ленту, от чего всего звуки становятся гласными. Все "с" напоминают легкий плеск волн о гальку.
Интересно, что это за место такое, думаю я. Чем они здесь занимаются?
- Мы имеем дело с иностранными клиентами, - произносит Мириам таким тоном, будто здесь у них нечто из разряда элитарных заведений. - Мы занимаемся сохранением…
Мне тотчас подумалось, что она имеет в виду себя.
- Поощряем исследования.
Какие такие исследования?
Книжный фонд библиотеки общества представлял собой не столько собрание научных трудов, сколько пеструю коллекцию дешевых изданий из захудалой городской библиотеки. Интересно, какое отношение к науке имеют сомнительного свойства шедевры вроде "Восстания 2010 года" Роберта Хайнлайна или шести томов многословной теософской автобиографии, озаглавленных "Страницы одного дневника"?
Исследователи приходили и уходили - мужчины со всклокоченными бородками и испорченными молниями ширинок. Пару раз заглядывали сюда и совершенно странные типы (еще одно сходство с захудалой публичной библиотекой), и тщательно накрашенные дамочки не первой молодости. Те, что еще не утратили привычки кокетничать, обычно спрашивали меня:
- И что здесь у нас делает такой симпатичный молодой человек?
В 1965 году, когда я учился в Кембридже на последнем курсе, с моим отцом случился первый инсульт. Матери требовалась помощь, и администрация колледжа пошла мне навстречу, разрешив взять академический отпуск. Что, в свою очередь, спасло меня от неминуемого отчисления. А еще это означало следующее: я возвращаюсь домой - нечто из разряда невероятного.
Отцовский инсульт казался ужасным, но вполне закономерным дополнением к той безликой коробке, в какую мать превратила наш дом. Он вполне вписался в него, заняв свое место среди белых стен и натертых до блеска полов.
К счастью, жуткое состояние отца (ведь беспомощность взрослого куда неприличней беспомощности ребенка) помогло мне отвлечься от остальных ужасов нашего дома - хотя бы на какое-то время. Его младенчески нетвердая походка, вытянутые вперед руки… переплетенные пальцы, удерживающие парализованную конечность. А как он садится в кресло - вернее, плюхается, словно на нем развязали невидимые веревки. Как он скулит, когда мы с матерью пытаемся специальными упражнениями разработать его онемевшую руку и плечо. А яркая линейка, при помощи которой отец читал свою газету, заставляя глаза бегать от строчки к строчке!
- Он не делает никаких попыток помочь себе! - жаловалась мать.
Она потрясала этой своей фразой, как маньяк тупым ножом.
- Ну почему ты не пытаешься?
- Тебе надо пытаться!
- Ну попытайся, прошу тебя.
- Ну всего одна попытка!
В принципе она была права. Отец даже не пытался вернуться к полноценной жизни. Он молчал. Он отказывался ходить. Случалось - хотя, по словам медсестры, ему уже давно пора научиться контролировать позывы - он испражнялся в штаны.
Однако самое гротескное во всей этой пьесе театра абсурда заключалось в том, что здесь не было почти ничего нового. Это - скорее физическое проявление отцовского психологического состояния, с которым мы с матерью были хорошо знакомы.
На протяжении всего моего детства отец во всем зависел от моей матери - будь то пища, питье, чистые носки, свежее полотенце. И в то же время он производил впечатление человека самодостаточного. Наши теплые чувства мало его трогали, как, впрочем, и наше раздражение. Он равнодушно сносил все, с чем сталкивала его судьба. Можно ли ранить призрака? Как привязать его к себе? Отец оставался с нами лишь в силу привычки и склонности к бездействию. Будь у него хотя бы малая часть той энергии, какой бог награждает других мужчин, я уверен, он нашел бы способ бросить нас. В конце концов я обнаружил бы его где-нибудь - одинокого, но счастливого отшельника.
Увы, в реальной жизни отец просидел не один год в кресле в углу гостиной, глядя футбол по телевизору. Когда он вставал со своего кресла, что случалось крайне редко, то с недовольным видом бродил из комнаты в комнату, как тот коммивояжер, который решил, что ему ничего не остается, как съесть еще один ужин у одной и той же приличной, но слишком высокомерной хозяйки. Да, не забыть бы оказать знаки внимания ее сыну.
Так что хотя я и относился к нему с доверием и даже в душе восхищался им, как обычно бывает с детьми, отец ни разу не дал мне повода подумать, что я каким-то образом прихожусь ему сыном. Год за годом мы наблюдали друг за другом сквозь толстое стекло взаимной сдержанности.
После того как с ним случился первый инсульт, я неожиданно ощутил такой прилив энергии, что буквально не мог усидеть на месте. Даже в поезде расхаживал из вагона в вагон. К тому времени, когда я почти бегом домчался до нашей новой местной больницы - мне не хватило терпения дождаться автобуса, - я был больше не в силах делать вид, что такие отношения в порядке вещей. Я был взволнован, но не встревожен. Нет, я даже радовался тому, что мой отец наконец-то отколол нечто из ряда вон выходящее. Мне хотелось услышать от него словечки вроде "отвали" или "отвянь". Я хотел увидеть, как он пускает слюни.
На самом же деле я желал совершенно иного.
Помню, что в тот момент медсестры только-только нашли для него койку в палате, и поэтому какое-то время нам пришлось ждать в коридоре. Лицо матери было белым как мел. Ее тоже переполняла энергия - то ненормальное, нервное желание действовать, которое неизменно вселяло в меня ужас. В такие минуты она напоминала мне заводную игрушку, в которой слишком туго завели пружину.
- Что я наделала! - причитала она.
С момента инсульта прошло около шести часов, и моя мать уже успела захватить для себя ведущую роль.
Но вот меня пустили в палату.
Половина лица у Уильяма отсутствовала. То есть там, где, по идее, должна была находиться левая половина лица, образовался бесформенный, сероватый кожаный мешок. А там, где полагалось быть глазу, в обвисшей коже имелась щель, сквозь которую виднелось что-то круглое и темное. Губы распухли и были ярко-розовыми. Почему-то в асимметричном изгибе его рта мне почудилось нечто похотливое.
Вернувшись домой, в свою сверкающую чистотой кухню - с трудом верится, что здесь когда-либо занимались стряпней, - мать предлагает мне поесть, но все ее уговоры не вызывают у меня аппетита: чай или яблочный сок, в кладовке осталось немного апельсинового морса, еще есть пирожные и домашние оладьи… А, еще где-то завалялось шоколадное печенье, вот только она не может вспомнить, где именно, хотя уже обыскала всю кухню.
Я впиваюсь зубами в оладью, а мать говорит:
- Да, еще есть пирог.
Потом я размешиваю сахар в чае, и она спрашивает:
- Может, тебе сделать кофе?
Я намазываю край оладьи клубничным вареньем, но она предлагает:
- Наверное, лучше с медом?
Я откусываю кусок оладьи, чувствуя, как на язык налипает сырое тесто, а она говорит:
- Ой, еще остался мармелад!
Посреди ночи раздается крик.
- Саул!..