Он протянул императору блюдо из кроваво-красной яшмы, где лежала только что отчеканенная пробная номисма. Феофил взял монету, подошел к окну и стал внимательно рассматривать свой портрет, крест на обороте, надписи. Обернулся к эпарху и кивнул ему, тот подошел.
– Как тебе? – спросил император. – Нравится?
– По-моему, прекрасно, августейший! – эпарх всмотрелся в монету. – Да, сходство схвачено удивительно!
– Думаешь? – Феофил слегка улыбнулся. – Мне кажется, такой стиль не позволяет говорить об истинном сходстве.
Ромейские монеты, действительно, уже много веков назад утратили тонкость выделки и настоящее портретное сходство изображений, свойственные чеканке времен расцвета Древнего Рима. Конечно, изображения разных императоров отличались друг от друга, но не настолько, чтобы можно было всерьез говорить об "удивительном" сходстве изображения с первообразом. Однако Феофил видел, что в портрете на новой монете, действительно схвачено нечто, позволявшее говорить о сходстве, и ему было интересно, как эпарх определит, что же это такое.
– Истинное искусство, державный государь, – сказал эпарх, – состоит в умении изобразить тело так, чтобы сквозь него видна была душа! Передать телесное сходство могут многие, а вот внутренний, так сказать, портрет…
– Полагаешь, здесь передан мой внутренний портрет? – и, не дожидаясь ответа, император обратился к Артемию. – А ты что думаешь?
– О чем, трижды августейший?
– Да вот, господин эпарх говорит, что главное в искусстве – передать не внешнее сходство, а внутреннее. Как по-твоему, передано тут внутреннее сходство?
– Да, государь! Еще когда Филарет сделал рисунок, многие говорили, что ему удалось ухватить…
– Что ж… – Феофил продолжал вертеть в пальцах монету, рассматривая ее. – Будь по-вашему, – он взглянул на Артемия и улыбнулся. – Мне она тоже понравилась.
Белокурый бородач так и просиял.
– Значит, начинаем чеканку, августейший?
– Начинаем! А господину Филарету я жалую литру золота. Истинное искусство надо поощрять! Не правда ли? – обернулся он к эпарху.
– Да, государь, да благословит небо твою премудрость и щедроты!
Феофил опять вгляделся в свой портрет на монете. Или Филарет и впрямь душеведец, или… Император на мгновение чуть нахмурился. Или он так и не научился скрывать?.. Или просто именно это так сильно, что трудно скрыть? Хотя и не все замечают, конечно… Но Филарет заметил. Император вспомнил, как беседовал с ним в саду у пруда… Да и о чем беседовал? В общем-то ни о чем… Но мастер сумел уловить тайную печаль, которая и сейчас опять сжимала Феофилу сердце.
"А ведь она увидит! – подумал он. – Деньгами пользуются все…"
Он подкинул в воздух монету, поймал, сжал в кулаке и, попрощавшись с Артемием, вышел из мастерской.
На сороковой день по кончине отца император утром объявил, что в воскресенье, на память апостола Филиппа, состоятся бега на Ипподроме, чтобы повеселить народ как после происшедшего печального события, так и перед наступающим Рождественским постом. Над большими вратами Ипподрома водрузили знамя, возвещавшее грядущие скачки, началась подготовка лошадей, и Город пришел в движение: обсуждали возниц и коней, делали ставки, гадали, что нового покажут мимы между забегами… Вечером того же дня император послал сообщить Евфросине, что хотел бы поговорить с ней и просит зайти к нему в приемную. Вдова пришла, одетая в простые темно-синие тунику и мафорий, которые не снимала после смерти мужа, и Феофил, пригласив ее сесть, прошелся по комнате и, остановившись перед мачехой, сказал:
– Августейшая, боюсь, что наша беседа будет не из тех, что можно счесть приятными, но я, тем не менее, вынужден к ней приступить. Мне бы не хотелось никого осуждать, но я считаю, что тот, кто произнес монашеские обеты, хотя бы это было сделано и не совсем охотно, должен проводить жизнь согласно данным обещаниям. Поэтому я бы настоятельно просил тебя в ближайшее время удалиться туда, где ты жила до того, как стала супругой моего отца. Не думаю, что тебя заставили принять монашество, приставив к горлу нож, а потому твое пребывание во дворце можно счесть… временным увлечением… или, если угодно, приятным отдохновением от монашеских трудов, – он чуть усмехнулся, – но опять же временным. Сейчас, полагаю, ничто не должно мешать тебе вернуться к той жизни, на которую ты, волею судеб, была призвана изначально.
Евфросина слушала Феофила, опустив глаза, а когда он умолк, поднялась с кресла и тихо ответила:
– Да, государь, ты совершенно прав. Я готова вернуться в монастырь хоть завтра. Ведь я ничего не принесла с собой, придя сюда, а значит, собирать мне нечего. Но, возможно, было бы разумно проститься с Синклитом и придворными… Впрочем, если тебе это не угодно, я не настаиваю.
Она стояла перед ним такая тихая, смиренная, покорная, что Феофил вдруг почувствовал себя неблагодарным грубияном. Эта женщина не сделала ему ровно ничего дурного за всё то время, пока он знал ее. Напротив, если не прямо, то косвенно она была даже его благодетельницей: воспитывала сестру, помогала Феодоре растить детей, благодаря ей молодая августа не чувствовала себя однокой, как это могло бы быть, не женись отец вторично. Более того, Феофил знал, что мачеха искренне восхищалась им, и если б он сделал хотя бы небольшой шаг навстречу, их отношения могли бы стать гораздо сердечнее… Он не сделал этого шага, а теперь, по сути, выгонял ее, как собаку, не сказав не единого слова благодарности! "Что я за пень!" – подумал он и шагнул к императрице.
– Прости меня, Евфросина! – он впервые назвал ее по имени. – Я… я, конечно, повел себя, как последний грубиян… Я не должен был так… Я благодарю тебя… за Елену, и за помощь Феодоре… – он с трудом подбирал слова. – Я не считаю тебя какой-то… преступницей, вовсе нет! Просто…
Он умолк. Было больно, и он не знал, как и что сказать дальше, как объяснить и надо ли вообще объяснять. Евфросина подняла на него глаза.
– Я всё понимаю, Феофил, не мучь себя. Просто твоей отец и я были счастливы, а ты нет.
Император вздрогнул и чуть побледнел; он не ожидал, что мачеха столь проницательна.
"Как я ни стараюсь скрыть, но, видно, не выходит! – подумал он с горечью. – Впрочем, ведь она все эти годы общалась с Феодорой, могла и по ней догадаться… А может, и отец что-то рассказал…"
– Да, – ответил он глухо и отошел к окну.
Евфросина следила за ним взглядом.
– Но я ждала много лет, Феофил, – тихо сказала она. – Двенадцать лет я вообще не могла понять, почему жизнь так обошлась со мной. А потом еще три года страданий… Под конец я почти перестала надеяться, что это мучение закончится.
Он повернулся к ней с усмешкой.
– Думаешь, если я еще подожду, то тоже что-нибудь получу? Боюсь, что у меня не тот случай!
"Если б я вообще мог понять, что это за случай! – подумал он. – Пожалуй, если я когда-нибудь и решусь… на маневр… то чтобы, по крайней мере, узнать, зачем она это сделала! Вот только, если я ее увижу, боюсь, я не смогу остановиться только на том, чтобы узнать…"
– Что-нибудь ты непременно получишь. Но не обязательно то, что я. Тебе горько было видеть чужое счастье… Но ведь за любое счастье такого рода приходится платить, Феофил. Или до, или после. А то и до, и после.
"Она права! – думал он, глядя на мачеху. – Так ли легко было отцу сознавать, что мать его не любит? А уж то, что она сделала под конец… Как бы мало он ее ни любил, вряд ли эта история была ему приятна… И он даже не мог знать, как долго она продлится!.. А Евфросина? Ведь ей предстоит вернуться в монастырь и, должно быть, нести епитимию… Получается, вся жизнь – епитимия за любовь! За неправильную любовь?.."
– Вот мне бы и хотелось знать, за что плачу́ я! – тихо проговорил он. – Плачу давно и дорого… Видно, в конце концов получу море счастья?
Феофил горько усмехнулся, и вдруг ему захотелось всё рассказать Евфросине, всё с самого начала. Может быть, тогда стало бы легче… может, увиделся бы какой-нибудь выход… Но он задавил в себе этот внезапный порыв.
– Ладно, нет смысла обсуждать это, – сказал он хмуро. – Я могу завтра на приеме чинов объявить, что ты собираешься удалиться в монастырь, а послезавтра устроить прощальный прием и обед. Как ты на это смотришь?
– Прекрасно! – она улыбнулась и вдруг, подойдя к императору, чуть дотронулась до его плеча. – Прости меня, Феофил, я, должно быть, сделала тебе больно… Я мало что понимаю, но одно могу сказать: ты очень хороший, умный и сильный, ты всё вынесешь и когда-нибудь всё поймешь. Только не отчаивайся!
Когда на следующее утро было объявлено, что Евфросина покидает дворец, все поняли: началось! После приема чинов хранитель чернильницы подошел к великому папии и шепнул:
– Как ты думаешь, что будет дальше?
Папия пристально взглянул на него и тихо ответил:
– Знаешь, господин Феоктист, что бы ни было, а я бы тебе одно посоветовал: сиди тихо и не высовывайся! А то кости по всякому могут упасть… Можно после и своих не собрать!
В пятницу овдовевшая императрица прощалась с придворными и их женами, одаривая всех и принимая последнее поклонение, потом был торжественный обед, куда были приглашены наиболее приближенные чиновники, а когда в Фарском храме началась вечерня, крытая повозка, запряженная белыми мулами, в сопровождении шести патрикиев, уже везла Евфросину к Силиврийским воротам. Император пожертвовал в Свято-Троицкую обитель большую сумму золотом и впредь собирался следить, чтобы тамошние насельницы ни в чем не нуждались.