– Братия и отцы! – сказал он. – Древний философ Нилоксен однажды сказал: "Сколько вздора принимаем мы на веру, и с какой радостью измышляют и выслушивают иные люди неподобные слухи о мудрых мужах!" Я же скажу, что мы не только о мудром, но и о любом человеке рады измышлять вздор только на основании того, что нам кажется, будто из тех или иных известных нам событий, поведения, слов, неизбежно следуют определенные выводы. Между тем мы почти никогда не можем знать о человеке не только всего того, что необходимо для правильного суждения о нем, но даже и ничтожной доли этого – и, тем не менее, дерзаем судить и осуждать всех и вся, несмотря на то, что это прямо запрещено Спасителем. Почему же мы оказываемся в таком плачевном и нелепом положении? Потому, что мы слишком высокого мнения о собственной проницательности и о своем знании жизни. Если мы постигли несколько закономерностей, то уже думаем, что знаем все. Если нам известны причины чего-либо из случающегося, то мы уже думаем, что легко можем понять причины и всего прочего. А ведь даже одинаковые на вид события могут иметь причины самые разные, а одна и та же причина вести к разным следствиям, в зависимости от привходящих обстоятельств. Мы же, не дав себе труда изучить, как подобает, жизнь и людей, судим о них так, словно имеем обо всем непосредственное откровение от Бога. Что же нам делать, чтобы не попасть в такое смешное положение? Прежде всего, никогда не надо торопиться делать выводы. Поспешность в выводах – признак невежества. Лишь в редких людях это бывает признаком глубокого знания сущего, которое позволяет быстро выносить суждения. Человеку необходимо много учиться, много читать, немало прожить, узнать самых разных людей, прежде чем его суждения приобретут точность и верность, да и то далеко не во всех случаях, ибо жизнь сложна и иной раз ставит нас в такие обстоятельства, где все наши прежние знания оказываются непригодными. Итак, не будем никогда спешить с суждением о ком бы то ни было, если только речь не идет о еретиках, открыто попирающих соборно установленные догматы веры в Господа Бога, во Святой Троице поклоняемого – Отца, и Сына, и Святого Духа, Ему же слава во веки веков, аминь! Я был сегодня краток, братия, поскольку к нам пожаловал августейший государь Феофил, поприветствуем же его! – и, взяв поданное диаконом кадило, игумен сошел с амвона и направился к императору.
Когда все монахи поклонились Феофилу по чину и стали расходиться, Грамматик, вновь подойдя к своему царственному ученику, пристально взглянул на него и сказал:
– Как видно, государь, тебя привел сюда важный вопрос.
– И весьма важный. Не можем ли мы побеседовать наедине?
Они прошли в "гостевую" келью, Феофил сел в кресло у окна, а Грамматик – на стул чуть наискось от него.
– Итак, ты считаешь, я пришел потому, что принял на веру какой-то вздор? – спросил молодой император с долей сарказма.
– Возможно и такое, но ведь я для начала должен узнать, что именно привело тебя сюда, государь.
– Охотно скажу! – Феофил, не выдержав, встал, прошелся по келье до двери и обратно и повернулся к игумену, который тоже поднялся и стоял, слегка опершись рукой о спинку стула. – Сегодня у меня был разговор с отцом по поводу его новой женитьбы. И он изволил сообщить мне… что моя мать – как он уверял, с его ведома и согласия – в последнее время… не знаю, правда, какое именно, но думаю, что, по крайней мере, около двух лет… что она… была твоей любовницей!
Иоанн не изменился в лице, только в глазах его появился металлический блеск.
– Не лучше ли тебе сесть, государь? – сказал он. – Право же, бегать по комнате – занятие, не подходящее для императора и философа.
Феофил в упор посмотрел на игумена.
– А блудить с замужней женщиной – занятие, для философа подходящее? Для монаха в особенности?
– Думаю, что нет, – спокойно ответил Грамматик. – Но полагаю, для толкового продолжения беседы государю следует определиться: хочет ли он поговорить о том, подобает ли вообще монаху или философу блудить с женщиной, или он хочет обсудить случай, о котором ему поведал августейший отец?
– Нет, я, пожалуй, не хочу обсуждать ни того, ни другого, – Феофил сел. – Первое и так понятно, а второе… В конце концов, это не мое дело. Вряд ли уместно… заглядывать в чужую постель!
– Весьма похвальное решение. Но о чем же, в таком случае, государь хотел бы поговорить со мной?
– О чем? – император смерил игумена взглядом. – О том, что всему есть предел, даже софистике! Или ты станешь утверждать, что есть такой блуд, который не является проступком, и что блуд возможно совершать с кем следует, когда следует, как следует?
– О, нет, опровергать тут Аристотеля мне не по силам, не говоря о том, что это было бы неразумно.
– Всё-таки не по силам? Ты умеешь смиряться! – сказал Феофил с едкой усмешкой. – Что ж, отлично! Так вот, мне стало интересно: как это человек, такой умный, образованный, всё знающий и понимающий, от земных предметов до божественных, каким являешься ты… человек, взявшийся учить других, как жить, принявший роль истолкователя догматов, учителя добродетели… как он может при этом совершать такие вещи, которые даже у невежд заслуженно считаются предосудительными и греховными?! И, кажется, даже нисколько не сожалеть о содеянном?
– Вопрос относительно сожаления о содеянном я предлагаю оставить, – сказал игумен с некоторой жесткостью. – Что до остального, августейший, то я, конечно, польщен такой характеристикой, но мне не совсем понятно, почему ты считаешь меня учителем добродетели.
– То есть как – почему? А что ты делал, например, сейчас в храме, когда говорил поучение братии? Не учил ли ты добродетели неосуждения? Или, если перейти ближе к теме… Вот, скажем, придет к тебе один из твоих монахов каяться в блудных помыслах… в том, что он хочет обладать такой-то женщиной… Что ты ему скажешь? Что если тяжело сопротивляться, то можно грешить?
– Нет, конечно. Я скажу, что нужно противиться похоти, во что бы то ни стало. Кстати, похожий разговор с одним монахом был у меня как раз на днях.
– Почему же ты самому себе этого не сказал?
– Потому что у меня и у этого монаха разные пути достижения одной и той же цели. Человеку, проходящему мимо клетки с разъяренным зверем, достаточно просто не подходить близко, чтобы избежать когтей. А человек, который находится со зверем в одной клетке, должен заботиться, прежде всего, не о том, чтобы не быть подранным когтями, а о том, чтобы не быть съеденным.
– При чем здесь то, о чем мы говорим?
– Я объясню. Брату, о котором речь, ничто не мешает достигать своей цели – спасения души, – действуя обычным путем. Поэтому я дал ему обычный для такого случая совет. Я не являюсь учителем добродетели. Я даю каждому советы относительно того, как ему удобнее достичь цели с наименьшими потерями. Но люди бывают разные. Для иных обычный и, так сказать, прямой путь не подходит, и им нужно использовать обходные маневры. Духовная война в этом смысле не отличается от телесной.
– Интересно, что же это может так мешать монаху достигать спасения души прямым путем, – сказал Феофил ядовито, – чтобы ему пришлось в качестве обходного маневра блудить с замужней женщиной? "Дело, достойное настоящего софиста, защищающего свои пороки и силой слова закрывающего истину!"
Иоанн скрестил руки на груди.
– Конечно, подобные определения вполне правомерны. Но если государь и дальше желает обсуждать вопрос в таких выражениях, то никакого проку из нашей беседы не выйдет, и я предлагаю ее завершить. Если государю угодно было дать мне понять, что я человек порочный, поправший монашество и священство, блудник и развратитель, то он это уже сделал. Я согласен, что я человек порочный, развратитель, который, заметив в женщине преступную слабость, не только позволил ей развиться, но даже отчасти посодействовал этому и потом без зазрения совести этим воспользовался, блудник, недостойный ни священного сана, ни игуменства, – и я самым честным образом предлагал патриарху меня их лишить. На что святейший по разным соображениям не пошел – это его дело, а я в данном случае подчиняюсь суждению своего епископа. Конечно, нимало от этого не переставая быть человеком порочным, развратителем и прочее. Если государь именно это хотел мне сказать, то, думаю, мы можем окончить нашу беседу.
Иоанн понимал, что после такой дерзкой речи последует или вспышка гнева, или согласие разобраться. Глядя на молчавшего Феофила, игумен видел, что в нем происходит внутренняя борьба.
– Скажи мне, зачем тебе понадобился… такой маневр, – тихо проговорил император, наконец, не глядя на Грамматика. – Я больше не буду тебя… ругать.
– Думаю, для каждого человека можно найти некое определение, которое описывает его по чертам характера и стремлениям, наиболее ясно и сильно выражающим его сущность. Правда, это не всегда бывает легко, но для самого себя я такое определение могу дать сразу: я – исследователь. Я провожу опыты, чтобы познать нечто новое, что поможет мне понять сущность тех или иных вещей и явлений, составляющих этот мир, равно как и познать самого себя. Это стремление сидит во мне с раннего детства, оно было всегда. "Болезнь" великого афинянина состояла в том, что он "не отпускал пришельца, пока не заставлял его померяться с ним силой в рассуждениях", а моя – в том, что я не упускаю возможности поставить некий новый опыт и, подобно Сократу, "хотя здорово бывал бит, никогда не отступал – столь страшная любовь обуяла меня к подобным занятиям". Поэтому каждую возможность сделать то или другое я рассматриваю, прежде всего, с точки зрения того, что мне принесет этот опыт: чего я добьюсь, совершив его? Что открою нового для себя? Что познаю нового в себе самом? Если я сочту, что я могу через данный опыт познать и понять нечто новое, я сделаю этот опыт, и ничто меня не остановит.