– И что же вы хотите сказать? Можете сказать это?
Я бросаюсь, очертя голову:
– Ты чертовски прав, могу! Очень просто! Очевидно! Я чертовски старею!
Так лучше. Когда трудно сказать, просто скажите. Это одна из тех вещей, что я узнал в те далекие дни, когда трижды в неделю изливал свою боль перед Зигфридом, и это всегда действовало. И, сказав, я чувствовал себя очищенным – ну, не счастливым, проблема все-таки не решена, но клубок зла вышел из меня. Зигфрид молча кивает. Смотрит на карандаш, который вертит в руках, ждет, чтобы я продолжил. А я знаю, что худшее позади. Я знаю это чувство. Хорошо помню по тем прежним бурным сеансам.
Теперь я не тот, что тогда. Тот Робин Броадхед испытывал сильнейшее чувство вины, потому что оставил любимую женщину умирать. Теперь это чувство вины давно исчезло – и помог мне в этом Зигфрид. Тот Робин Броадхед так плохо о себе думал, что не верил, что кто-то может отнестись к нему хорошо, и у него было мало друзей. Теперь они у меня есть – не знаю. Десятки! Сотни! (О некоторых из них я собираюсь вам рассказать). Тот Робин Броадхед не мог принять любовь, а я уже четверть века состою в прекрасном браке. Так что я совсем другой Робин Броадхед.
Но кое-что никогда не меняется.
– Зигфрид, – говорю я, – я стар. Я скоро умру, и знаешь, что больше всего меня выводит из себя?
Он поднимает взгляд от карандаша.
– Что, Робин?
– Я недостаточно взрослый, чтобы быть таким старым!
Он поджимает губы.
– Не хотите ли объяснить это, Робин?
– Да, – говорю я, – хочу. – Кстати, дальнейшее совсем легко, потому что я немало об этом думал, прежде чем вызвать Зигфрида. – Я думаю, это связано с хичи, – говорю я. – Дай мне закончить, прежде чем скажешь, что я спятил, ладно? Как ты помнишь, я принадлежу к поколению, открывшему хичи; мы росли среди разговоров о хичи; у хичи было все, чего не было у людей, и они знали все, чего не знают люди…
– Хичи не были такими совершенными, Робин.
– Я говорю о том, как казалось нам, детям. Хичи были страшные, мы пугали друг друга, что они вернутся и возьмут нас. И больше всего – они нас настолько опередили, что мы не могли с ними соревноваться. Немного вроде Санта Клауса. Немного как те насильники-извращенцы, которыми нас пугали матери. Немного как Бог. Ты понимаешь, о чем я говорю, Зигфрид?
Он осторожно отвечает:
– Я могу узнать эти чувства, да. Такое происходило со многими людьми вашего поколения и позже.
– Верно! И я помню, что ты однажды сказал мне о Фрейде. Ты сказал, что он говорил: ни один человек не может считать себя подлинно взрослым, пока жив его отец.
– Ну, в сущности…
Я прерываю его.
– А я отвечал тебе, что это вздор, потому что мой отец был настолько благоразумен, что умер, когда я был еще маленьким ребенком.
– О, Робин. – Он вздыхает.
– Нет, слушай меня. А какова самая главная фигура отца? Как мы можем вырасти, если Наш Отец, Который В Центре, все еще там, и мы не можем даже добраться до него, не говоря уже о том, чтобы ударить старого ублюдка?
Он печально качает головой.
– Отцовские символы. Цитата из Фрейда.
– Нет, я серьезно. Неужели ты не понимаешь?
Он серьезно говорит:
– Да, Робин. Я понимаю, что вы имеете в виду хичи. Это правда. Я согласен, что это проблема для человеческой расы, и, к несчастью, доктор Фрейд о такой ситуации никогда не думал. Но мы сейчас говорим не о человечестве, а о вас. Вы меня вызвали не ради абстрактной дискуссии. Вы вызвали меня, потому что несчастны, и сами сказали, что виноват неизбежный процесс старения. Поэтому давайте сосредоточимся на том, что мы можем. Пожалуйста, не теоретизируйте, просто скажите, что вы чувствуете.
– Ну, я чувствую себя, – сдаюсь я, – чертовски старым. Тебе этого не понять, потому что ты машина.