Вечером того же дня сижу в блиндаже майора Гордиенко, пьем густой чай. Здесь и ординарец замполита, пожилой солдат. К нему Гордиенко очень привязан, любит, как родного отца. Зовут его все Иваном Александровичем. Человек тихий, застенчивый. Ростом невысок, сухощав, опрятен. Большой тихоня. Куда ему до других проныр-ординарцев?! Те всегда и квартиру для своих начальников подыщут самую лучшую, и харчишек лишних припасут, и сами руки погреют на этих запасах.
Как-то на марше он затерял чемодан Гордиенко. Добра в этом чемодане было - кот наплакал: пара чистого белья, много раз стиранная шерстяная гимнастерка, поношенные хромовые сапоги (на случай, если вызовет большое начальство), книги, носовые платки. Всполошился тогда Иван Александрович, сильно переживал, чуть не плакал, когда докладывал майору о таком конфузе. Замполит не обругал ординарца, только хлопнул по плечу и сказал: "Не тужите, Иван Александрович, наживем еще такое добро".
Майор Гордиенко посмеивается над моей бедой, но мне совсем не до смеха.
- Скажи спасибо, что аппетит осколка невелик, - шутит замполит. - Было бы хуже, если бы он позарился и на твои тощие ребра… Говоришь, трудно восстановить в памяти то, что было записано? Давай попробуем вместе. Ты забыл фамилию одного командира расчета полковой минометной батареи? Это сержант Решетников.
- Да, да, это Решетников.
- А кем он был до армии, знаешь?
- Не успел расспросить.
- Зря не поинтересовался. Человек видный. Орден Трудового Красного Знамени имеет. Был лучшим бригадиром одного подмосковного колхоза. В газетах о нем писали, сам Калинин орден вручал. Воюет крепко. Солдат рассудительный и степенный. На рожон не полезет, а если надо - жизнь отдаст, но спину врагу не покажет. Горе у него большое. Сынишка сильно болен. Для лечения нужно было дефицитное лекарство, а где его найдешь в такое время? Достали в медсанбате, недавно отправили небольшую посылку. Повеселел теперь минометчик…
- Позабыл и фамилию командира отделения из первой роты второго батальона, - признаюсь замполиту. - С ним я тоже долго беседовал и хотел о нем написать.
- Это, пожалуй, старший сержант Илья Кривонос.
- Именно Кривонос! - радуюсь я.
- Человек весьма интересный, - говорит Гордиенко: - Горяч и смел, как дьявол. Вроде Григория Розана. В армию пришел прямо из трудового исправительного лагеря. Был вором-рецидивистом. Одессит. От старых замашек ничего не осталось. Дай мешок денег и скажи: отнеси в такое-то место - и отнесет, не соблазнится ни на копейку. Воюет исправно и отделение в руках держит. За ним бойцы в огонь и воду пойдут. В той же первой роте ты наверняка слыхал и об Иване Лаптеве.
- Да, о нем у меня страниц пять было записало.
- Справедливый это боец и честный. У него недавно нехорошее дело вышло. Жена бросила. Так и написала, что выходит замуж за другого, и пусть, мол, не приезжает к ней. Парень совсем упал духом, по ночам, чтобы товарищи не видели, плакал. Уткнется в шапку лицом и ревет. Слабохарактерным оказался, да жену, видно, любит. Много пришлось повозиться мне с этим солдатом, все-таки взял он себя в руки, больше не хнычет. А ведь после письма и к водке было пристрастился, свой сахар на сто грамм менял. Теперь бросил, на это зелье даже не смотрит.
Гордиенко лукаво усмехнулся и продолжал:
- Слышал ты, пожалуй, и о бойце Якове Зайчикове.
- Его запомнил: друг у меня был с такой фамилией.
- Значит, много хорошего рассказали тебе о Зайчикове?
- Только хвалили.
- А ты знаешь, в одно время товарищи называли его в глаза трусом?
- Не верится прямо-таки…
- Бывало такое. Пришел в роту тихоней. В атаку ребята идут, а его от земли не оторвешь. Снаряд за километр разорвется, а он уже на дне окопа лежит и уши затыкает. И смех и горе. Подвернулся один особист, капитан Рюмин и кричит: под трибунал Зайчикова, убрать паршивую овцу, чтобы стадо не портила. Дурной был этот уполномоченный. Крепко я с ним сцепился тогда. Говорю ему: "Вы имеете дело прежде всего с человеком, а не с овцой. Прошу не оскорблять мой полк. Мы - не стадо, а боевая воинская часть". Но хорошие речи можно говорить только умному человеку. Ничего он не понял, побагровел, грудь колесом и уже на "ты" перешел. Кричит: "Ты предателей защищаешь!" Тут уж я не сдержался, выгнал подлюку. Дело завертелось, дошло до политического и особого отделов. Там рассудили умно и незаметно его убрали от нас. Обидно только, что он по-прежнему на своей должности, только уже при штабе дивизии. Но ведь и там он может наделать много пакостей, искалечить не одну человеческую жизнь.
- А что было с Зайчиковым?
- Заправским солдатом стал. Был я как-то в его роте. Подают команду идти в атаку. Перед этим крепко поработали наши артиллеристы, оборонительные укрепления немцев с землей смешали. Так что не было тут никакой атаки, враг драпал, почти не отстреливаясь. Просто рота выходила на новый боевой рубеж. Бойцы рванулись вперед, а Зайчиков снова отстал, оказался в хвосте. Подбегаю к нему и кричу: "Айда вместе, не робей! Пуля меня не берет, не отставай". То ли Зайчиков принял шутку всерьез, то ли стыдно ему стало - бежит рядом. На окраине местечка, с чердака ударил вражеский пулемет. Приказываю Зайчикову стрелять из карабина по слуховому окну. После четырех выстрелов пулемет умолк. "Молодец, товарищ Зайчиков, - говорю бойцу. - Сегодня вы совершили героический поступок, ловко подавили огневую точку противника". С тех пор Зайчиков уже не кланялся пулям, настоящим бойцом стал.
Не успеваю записывать. Я восстановил не только все то, что было в моей записной книжке, но и собрал новое. Майор Гордиенко умеет рассказывать, память у него феноменальная, знание людей - изумительное.
Глубокой ночью узнаем приятную весть: немцы поспешно отходят по всему фронту.
Дивизия ускоренным маршем, не встречая сопротивления неприятеля, идет на запад.
Солдатское горе
У разведчика Степана Беркута случилась беда. Из глухого уральского села ему сообщили, что умерла жена. Осунулся Беркут, сразу постарел. Замкнулся в себе, молчит.
Дня через три после этой вести на имя Степана пришло письмо. Долго, будто по складам, читал его Беркут, потом протянул мне листы ученической тетради, исписанные крупным почерком-Обвел взглядом разведчиков и сказал:
- Читай вслух. От друзей у меня нет секретов.
Вот что было в письме:
"Дорогой боец, Степан Григорьевич! Вы, знать, уже прослышали про горькую правду - жена ваша, Вера Игнатьевна, скончалась. Упала с грузовика, когда из города возвращалась, и трех дней не прожила. Я все время ходила за ней, присматривала по хозяйству да за вашими детишками. Вера Игнатьевна все о вас печалилась да о детишках горевала. Детей ваших, сыночка и дочку, как только скончалась Вера Игнатьевна, я забрала к себе. Не беспокойтесь о них, не печальтесь - сыты они и обуты. В обиду их не дам, хоть и у самой двое пострелят на руках. Мытарюсь и по хозяйству и на работу в колхоз хожу. Только не унываю. По этим временам всем несладко живется. Не шибко убивайтесь, Степан Григорьевич. Слезами горю не поможешь. Бейте проклятого врага, возвращайтесь домой, к родимым детям. Что касается хозяйства вашего, то и об этом не волнуйтесь. Все будет сохранено до вашего приезда. Низкий поклон вам от ваших деток, от меня и от всех ваших земляков. Писала вам Лукерья Марковна Скворцова, ваша соседка".
Долго мы сидела притихшие, пришибленные горем своего товарища. Никто не утешал Беркута. Да и как могли утешить друга, какие слова могли подобрать, чтобы обезболить в сердце Степана рану? Таких слов нет в людском лексиконе.
Первым нарушил молчание сам Беркут.
- Эта Лукерья Марковна женщина справедливая. Детей и впрямь в обиду не даст. Знаю ее с малых лет. Эх, побывать бы сейчас дома, утешить сирот!
- А ты напиши рапорт, - посоветовал Блинов. - Может быть, и отпустят на побывку. Причина уважительная.
Беркут уставился на своего командира тупым, бессмысленным взглядом. Долго молчал, но вот, наконец, слова Блинова, очевидно, дошли до его сознания.
- Ты, говоришь, рапорт писать? Нет, брат, такого рапорта не подам! Воевать надо, чтобы скорее войну эту проклятую закончить. Некогда разъезжать сейчас…
Потом ударил по столу огромным кулачищем, хотел что-то сказать, но только махнул рукой, упал лицом на стол, и плечи его затряслись. Страшно и жутко смотреть на сильного и мужественного человека, когда он плачет.
Через несколько дней Беркуту снова пришло письмо из уральского села, от Лукерьи Марковны Скворцовой.
"Сообщаю вам, Степан Григорьевич, - писала соседка Беркута, - что детишки ваши живы и здоровы. Старшенький Володя осенью в школу должен пойти. Я уже и букварь, и тетрадки, и портфель запасла. Отдала свой полушубок Егорке хромому, чтобы он на шубку его для Владимира переделал. Мальчишка смышленый и не разбалованный. Уже и сейчас мне по хозяйству помогает. Только не подумайте, что я неволю его до тяжелой работы. Уж вы не сумневайтесь по этому делу. Мальчонка не будет обижен. А еще сообщаю вам, Степан Григорьевич, что горе у меня большое. Получила я бумагу, и там сообщается, что погиб мой муж на фронте. Света белого не взвидела, как прочитала бумагу. Нет, значит, на свете моего Никифора, вашего дружка и соседа. Думала, что не перенесу такую беду. А взглянула на притихших деток и подумала - их надо растить, выводить в люди, для них надо жить. Извините меня, глупую бабу, что про горе свое написала. Знаю, что вам труднее приходится. Еще раз прошу, извините за то, что про беду свою сообщила. Не беспокойтесь о своих детях. Их я никогда не оставлю. Шлет низкий поклон вам соседка ваша Лукерья Марковна Скворцова".