- Нехай немцы сухой паек грызут, а мы и горячее заработали, - сказал Вернигора, принимая от Александра Павловича термос и ставя его на стол.
Не затемняя окошка - немцам сейчас не до полетов, - зажгли одну из валявшихся в блиндаже плошек, принялись за еду. Тепло блиндажа и горячая еда окончательно разморили солдат.
- Эх, сейчас бы минуток сто, - блаженно проговорил Злобин, делая вид, что собирается прикорнуть на стоящих в углу нарах. Но никого не соблазнило это предложение. Не до него. Кто пополнял опустевшие патронные сумки, кто наспех подшивал оборванную шинель, кто просто грел руки у огня.
Букаев затянулся первой с начала наступления цигаркой и философски посматривал на обстановку немецкого блиндажа. Его всегда изумляло обилие бумаги в жилье, покидаемом гитлеровцами. Вот и сейчас весь пол был завален книжками, брошюрами, отпечатанными на глянцевой бумаге иллюстрированными журналами с фотоснимками марширующих солдат и каких-то девиц, бесчисленным множеством газет, в заголовках которых была оттиснута свастика.
Иван Прокофьевич с трудом снял отсыревший сапог, нагнулся к газетам.
- Статистики утверждали одно время, - размышляюще заговорил он, - что культура - это если побольше потребляешь мыла. Потом стали говорить, что тот культурный народ, кто больше тратит бумаги. А что же сейчас получается, други мои?.. Разве не ясно, что тот всех на свете культурней, кто больше уничтожит этого бумажного геббельсовского дерьма? Пользуйтесь цайтунгами, товарищи. И тепло, и ходко в дороге!..
Все, в том числе и Зимин, и Болтушкин, с шутками последовали примеру Букаева, стянули сапоги, стали обвертывать ноги сверх портянок газетами.
Открылась дверь, и торопливо вошел Чертенков с каким-то незнакомым ефрейтором, у которого на боку висела сумка с красным крестом.
- Товарищ старшина, - с порога взмолился Чертенков, увидев Зимина, - да скажите, чтобы он от меня отвязался.
- Что такое?
- Ранэн он, - вместо Чертенкова стал объяснять ефрейтор, выговаривая слова с каким-то восточным акцентом. - Ему в санроту надо, а он еще воевать хочет.
- Да перевязал же ты меня, чего еще тебе надо?
- Былютин приказал ранэных в санроту… ему видней… выполняй приказ. Красноармеец ты или не красноармеец?
- Постой, постой, - остановил ефрейтора Зимин и обратился к Чертенкову: - Куда ты ранен?
- Да вот немного в руку, ну, царапина же… Я сам его и попросил, чтобы он меня перевязал, а он теперь меня не отпускает, привязался, видно, больше делать нечего.
- Сейчас идты, а потом за тобой кого прикажешь посылать? А? - настаивал на своем ефрейтор.
Но тут за дверями блиндажа лязгнул танк, зашумел мотор. Кто-то отворил дверь и, не входя в блиндаж, крикнул:
- Здесь первый взвод?
- Здесь, товарищ лейтенант, - откликнулся Зимин, узнав голос Леонова.
- В ружье! Выводи людей, сажай на танк!
- Есть на танк!
Едва ли не первым выскочил из землянки Чертенков.
- Ну я же тебе говорил отвяжись, - на ходу бросил он санитару. - Видишь, машина ждет? Не до тебя сейчас.
Глуховатая тишина стояла над завечеревшей степью. Танк, приняв на броню первый взвод, рванулся вперед.
XIII
Полуторку мотало и заваливало на ухабах дороги из стороны в сторону, и Павлов на устланном соломой дне кузова ожесточался, стискивал зубы и стонал при каждом резком толчке. Он уже было притерпелся к боли в бедре, но когда машину встряхивало, казалось, что помимо этой раны, которая, не переставая, прожигала огненным лампасом тело от колена до поясницы, мгновенно дают о себе знать множество других, и трудно было повернуть даже шею. Приподнявшись, он заколотил кулаком о стенку кабины. Что за бесчувственный человек там за рулем, не щебенку ведь везет, неужели нельзя ехать потише? Шофер обернулся. В окошке забелело совсем юношеское, испуганно вопрошающее лицо, и Павлов понял - водитель такой же новичок, как и он сам, и волнуется, переживает за попавшийся ему непривычный груз, за свою беспомощность на этих проклятых рытвинах. Павлов с отрешенной досадой махнул рукой: ладно, мол, дьявол тебя побери, гони дальше!
Однако, поднявшись, вроде бы было легче. Павлов осмотрелся. В кузове кроме него было еще трое раненых. Защищаясь от налетевшего сверху морозного с серебристой пыльцой ветра, они плотно натянули на головы воротники шинелей, скрючились и лежали недвижимо и молчаливо. Может быть, угрелись и задремали, а может быть, их уже не беспокоит ничто, хоть бы и вверх колесами полетела в кювет эта чмыхающая бензиновой гарью таратайка?
Усаживаясь поудобней, Павлов носком сапога боязливо и осторожно тронул сапог своего соседа с черными петлицами на воротнике шинели, и тот нехотя поджал ногу, что-то болезненно проворчал. Жив!..
Павлов чуть приободрился. Превозмогая боль, он принуждал себя подумать о чем-либо хорошем, приятном в том повороте своей судьбы, к которому подвел его этот день. Полуторка давно миновала недавний передний край и теперь на пути к медсанбату или походному госпиталю ехала полями, мирный вид которых, как и мирные гостеприимные дымки, синеющие в хуторах, должен бы в конце концов успокаивать, навевать раздумья умиротворенные, снимающие тревожную тяжесть с души. Ведь коль поразмыслить, обороты стертых скатов снова приближали ту привычную жизнь, из которой Павлова на его сороковом году нежданно вырвала война, - знакомую, добела выхлестанную дождями изгородь околицы Верхнего Рыстюка, теплые домовитые избы и среди них самую желанную, ту, где без устали сноровисто хлопочут руки Анны, где не смолкают голоса детишек - Зины, Николая и еще третий, самый крикливый, голосок, Валькин, зазвучавший на белом свете всего за несколько дней до повестки военкомата…
"Вот и отвоевался солдат?" - безмолвно, про себя воскликнул Павлов, предугадывая слова, с которыми он переступит порог дома. И однако, подведя этот свой итог, он ничего хорошего, что могло бы успокоить сердце, так и не почувствовал. Подступала необъяснимая гнетущая тоска, мысли пасмурно раздваивались, сосредоточиться на какой-либо из них было трудно, и в конце концов он вернулся к самым сейчас близким - заново стал переживать свой первый и, пожалуй, последний бой…
…Главное, чего он страшился, когда во время атаки бежал к немецким окопам, - это отстать от Зимина, оказаться одному, поступать только по своему разумению, а что уразумеешь при своей неопытности? Все то, чему учили в запасном полку, растерял в сумятице боя, едва пробежав сотню шагов. Погибать же по своей дурости, как желторотый перепел, нет ничего хуже. А рядом с Зиминым он себя чувствовал крепко, уверенно, надежно. Поэтому так и испугался, когда увидел, что гитлеровский пулеметчик вот-вот своей очередью лишит его этой опоры, испугался и, ни секунды не колеблясь, заслонил Зимина. Да еще и закричал этак простецки: "Стой! Стой!" - как закричал бы в лесу на какого-либо порубщика, чей топор воровски замахнулся на дерево, которое хотелось во что бы то ни стало сберечь. Пулеметчик после короткого замешательства все-таки нажал на спусковой рычаг, но полоснул уже не Зимина, а Павлова. И он, Павлов, расправившись штыком с гитлеровцем, упал и, пока Кирьянов и Нечипуренко не оттащили его в укрытие, видел, как Зимин вовремя пустил в ход гранату, видел, как на подмогу подоспел танк и вслед за ним ввалились в окоп бойцы отделения Седых, видел, как первый взвод продолжал свой тяжкий бой… Потом уже в нише, затягивая ремнем ногу, чтобы до прихода санитара не обессилеть, не истечь кровью. Павлов слушал, как отдаляются разрывы гранат и треск автоматов, и, разгоряченный схваткой, мысленно все еще был вместе с ними, с Зиминым, Седых, со всеми своими товарищами по взводу…
Где они теперь?
Дорога кружила, поднимаясь на обледенелый холм, и сейчас, если вглядеться пристальней, можно было заметить протянувшуюся по горизонту темно-бурую полоску. Небо над ней испещряли черные крапинки - то ли наши, то ли чужие самолеты, - и, когда они снижались к земле, края полоски становились рваными, зубчатыми, как на почтовой марке. Фронт отодвигался дальше, на запад… И Павлов, всматриваясь в горизонт и с волнением прислушиваясь к своему сердцу, понял, что в эту большую войну, в которую он сегодня вступил, у него помимо того дома, что в Верхнем Рыстюке, появился и еще один такой же дорогой ему дом - первый взвод, с которым он на всю свою жизнь породнился пролитой на глинистое дно окопа кровью…
Полуторка, урча, осиливала разъезженную сельскую улицу, поравнялась с указкой, на которой был изображен красный крест, и въехала в забитый машинами двор. Подошли санитары, откинули борта кузова. Павлова понесли на носилках в небольшое двухэтажное здание. И когда на крыльце его санитары едва не столкнулись с санитарами, которые несли беспокойно ворочающего своей стриженой башкой Торопова, Павлов порывисто приподнялся. С внезапно нахлынувшей радостью он крепко вцепился рукой в жердь оказавшихся так близко носилок.
- Сашко!
- Михалыч!
Лицо Торопова на морозе разрумянилось, как всегда, выглядело плутоватым, улыбчатым, и только по обкусанным, обветренным губам можно было догадаться, что и он перетерпел немало.
- Братки, - взмолился Павлов. - Поставьте нас рядышком… Сослуживцы мы, с одного взвода.
- С одного взвода! А если с одного полка или с одной дивизии, тоже всех рядышком? Пусти носилки, не цепляйся, - осердились санитары, но все же уступили просьбе и в коридоре поставили носилки почти впритык.