За эти несколько дней Вадим Александрович забегался, издергался. И, когда настал срок, действительно вздохнул глубоко, с наслаждением: ф-фу, конец!
На службе Ричард Михайлович соизволил пошутить:
- А я уж было стал забывать вашу физиономию, Вадим Александрович.
Мирошников улыбнулся своей самой обаятельной улыбкой:
- Вот он я, Ричард Михайлович! Еще намозолю вам глаза. - И сказал себе: "Точка!"
А вечером он сказал Маше:
- Невероятно, но мне кажется, будто ничего не было.
Жена ласково, как маленького, погладила его но затылку:
- Успокойся, милый! Было. Однако теперь по-прежнему…
- По-прежнему, Машучок, - сказал Мирошников.
Сегодня Вите разрешили - Маша на это шла крайне редко, лишь в прекраснодушном настроении - лечь спать п о с л е п р о г н о з а. Сын хлопал в ладошки, приплясывал, повторял: "После прогноза! После прогноза!" Маша сказала:
- Уймись, Витенька!
И сын притих, помрачнел и неожиданно спросил, наморщив лоб:
- Пап, а как ты думаешь, Рейган когда-нибудь уймется?
Родители переглянулись. Мирошников замялся, закашлялся:
- Кхм! Что ты имеешь в виду?
- Ну… это… У него же атомная бомба!
- М-м… Я думаю, уймется. Мы его заставим уняться!
- А у него же бомба!
- Но он один! А нас миллионы! Понимаешь, миллионы людей на земле, которые не хотят войны!
- Тогда мы победим! Значит, войны не будет?
- Не будет, - сказал Мирошников, и они с Машей опять переглянулись.
Что за проклятое время, даже на детские души падает тень ракетно-ядерных страхов. Да и как не пасть, когда ребята радио слушают, телевизор смотрят, "Пионерскую правду" почитывают. Как не пасть, когда окружающий мир таков - зыбок и непрочен, мир, за которым маячит, надвигаясь, новая война. Если ее не остановить…
Т о н н ы - к и л о м е т р ы, как водится, пропустили, у телевизора сели, когда уже передавались сообщения из-за рубежа, и первое же сообщение огорошило: американцы развертывают крупномасштабное производство химического и бактериологического оружия. Витюша - вот чертенок - вопросительно поглядел на отца. Мирошников претворился, будто не замечает этого немигающего взгляда, подумал: "Ну что тут скажешь ребенку, как успокоишь?" Потом пошел хоккей и прочий спорт, погода, улыбка хорошенькой дикторши.
- Витенька, шагом марш в ванную! - сказала Маша.
Сын молча встал. Уже в дверях обернулся, сказал ворчливо:
- Ты забыла: сначала в туалет…
- Шагай, шагай! И не придирайся!
- А я что делаю? Шагаю…
Характерец.
Витюше принадлежат слова "кинулся на утюг" вместо - наутек. Это когда было года четыре. А теперь семь, и он поражает иными фразами - насчет мистера Рейгана, например.
Шатается вселенная! Тесть Николай Евдокимович по этому поводу сострил: "Если шатается вселенная, надо подложить бумагу под ножку стола". Кабы так!
Не спалось. Рядом посапывала Маша, по-детски подложив ладонь под щеку. В полумраке все виделось размытым, как будто сдвинутым со своих мест. Казалось, сдвинулась и стена, и образовалась щель, в которую виделось, как спит Витюша: так же подложив ладошку под щеку.
А вот ему не спится. Уж и теплое молоко выпил, и аутогенную тренировку проделал (в санатории научился, на всякий случай, но до сих пор она не требовалась!). Нервишки взвинчены? Конечно, встряска была, однако теперь надо бы прийти в норму.
Мирошников ворочался с боку на бок, и тогда жена начинала почмокивать припухлыми со сна губами. Опять лег на спину, вытянулся, принялся внушать себе: "Мои глаза плотно закрыты… Мои руки расслаблены… наливаются тяжестью… они теплые… на экране мысленного взора мои ноги… они тяжелые, как после длительной пешей прогулки…" - и прочее, прочее. Минут пятнадцать долдонил и убеждал себя: каждое слово должно стать ощущением, но так и не задремал. Еще этого недоставало - бессонницу заполучить в тридцать пять лет. Конечно, конечно, после ужина нужно бы выходить прогуляться. Он иногда так и поступает, однако в последние дни со всей беготней и суетой было не до прогулок. Вместо того чтобы по правилам аутогенной тренировки представить себе неомраченное чело, расслабленные мускулы лица, он различил в полумраке мельтешащие, сменяющие друг друга лица всех тех, с кем соприкоснулся в эти дни в разных учреждениях. Потом они слились в одно огромное лицо, заполнившее комнату, - оно было б е з л и к и м, это лицо, и одновременно удивленно-уличающим: а этот документ у вас есть?
Вадим Александрович мог бы ответить, что официальные бумаги собраны, но безликая физиономия растворилась и больше не возникала. Тэк-с, начинает мерещиться всякая чертовщина, так что уж или спать, или встать. Встать? Вот именно. И пойти на кухню, почитать отцовы бумаги. Ведь все равно тратить на них время, субботу и воскресенье, по вечерам некогда. А уж коль не спится, так и берись за дело.
Стараясь не потревожить Машу, он осторожненько приподнялся, и тут же она пробудилась, посмотрела на него.
- Спи, спи, - сказал он, и она закрыла глаза.
Мирошников накинул халат, пристукивая задниками шлепанцев, прошел на кухню, зажег свет. Зажмурился, похлопал ресницами, привыкая. Переложил с подоконника на стол папки, тетради, пачки писем. Однажды Николай Евдокимович, тесть, рассказал Вадиму, как они встретились после сорокалетней разлуки с боевым товарищем, фронтовиком. Было что вспомнить, и старики решили: "Не будем спать всю ночь, как в лейтенантской молодости!" И не спали - за рюмочкой. И Вадиму Александровичу можно тряхнуть лейтенантской молодостью, благо она не так и далека. Высидит ночь - правда, без рюмочки. Ночь не ночь, но посидит, пока не захочет спать.
С чего же начнем? Мирошников раскрыл папку, старенькую, невзрачную. Чертежи, описание каких-то машин, наверное, что-то по проходке тоннелей, здесь Вадим Александрович профан, это следует показать профессору Синицыну или еще кому-нибудь. Схожие чертежи и в двух других тонких, сереньких, с оборванными тесемками папках. Будто варианты одного и того же. В четвертой - оплаченные счета за свет, газ, телефон. Это неинтересно да и не нужно никому. Новые жильцы сами будут за все платить, отец свое уже отплатил. А кто они, новые жильцы? Старые либо молодые, хорошие либо скверные? Какие б ни были, видимо, радуются. Еще бы! Дождались очереди, въедут в трехкомнатную квартиру какого-то профессора, которого хватил удар. А тот профессор, между прочим, мой отец и прожил в этой квартире долгие-долгие годы…
И что осталось от него? Эти невзрачные папки, пожелтевшие от времени письма и тетради. И горсть пепла в фарфоровой урне, которую ему вручат через две-три недели. Почему так тянуть? И что он с ней будет делать, если у отца нет п р о п и с к и на кладбище? Две жены похоронены, но местечка может не быть, ныне тесно на кладбищах. А будет ли прописка на кладбище, будет ли местечко для него самого, для Маши, для Витюши? Ведь при жизни об этом никто не думает. Помрешь - и будешь вроде беспризорного, вроде бездомного. Мирошникову стало жаль не только умершего отца, но и живых - жену, сына, себя, - и он заплакал. Беззвучно плакал и радовался: слезы облегчают, побольше поплачешь - побыстрей избудешь горе.
Но он вскоре перестал плакать, утерся рукавом. Подумал: "Вообще-то это не мужское занятие - слезить". Мирошников высморкался, умылся. Холодная вода освежила, успокоила. Правильно, не мужское. Как бы ни пришлось тяжко - зажмись, не поддавайся слабости.
Когда они, подсуетившись, опередив события, ездили (расщедрились, взяли такси) на квартиру отца и осматривали вещи, мебель, решали, как распорядиться, его подмывало всплакнуть: в горле першило, в носу щекотало. Однако он сдержался, лишь зубы стискивал да бледен был, наверное. Потому что Маша сказала: "На тебе лица нет". Она и сама была бледна, словно бы испугана. Или растеряна. Еще бы - при жизни свекра (словцо-то какое!) ни разу здесь не побывала, после смерти пожаловала. И то, когда отца уже сожгли, так и срывается с языка - заживо.
А чертежи надо немедля показать Петру Филимоновичу Синицыну, он к отцу расположен, - может, важное изобретение, отец был в своей науке не последним. Может, сконструировал что-то для проходки этих самых тоннелей, голова у него была светлая. Я ничего в этих машинах не смыслю, знаю одно - их мы не экспортируем.
Вадим Александрович развязал пачку общих тетрадей. Они были пронумерованы, когда раскрыл первую, вдруг увидел написанное допотопным пером рондо: "Дневник". Слово подчеркнуто двумя волнистыми линиями. Личный дневник отца? Вправе ли я читать? Маша предупреждала. Однако я не кто-нибудь - сын. И имею моральное право узнать об отце больше, чем знаю до сей поры.
Тишина обволакивала Мирошникова. Даже автомашин не слыхать на улицах, на проспекте Мира - чуть подальше и Олимпийском - под боком. Казалось, тишина наползает со страниц общих тетрадей в коленкоровом переплете - та тишина, что заглушает гром. И еще: словно опасность подстерегает тебя, когда примешься читать. Отсюда настороженность, с которой держишь в руках тетрадку. Опасность чего? Что отец окажется не таким, каким рисовали его сослуживцы, соседи, знакомые да каким ты и сам, в общем, знавал - положительным? Почти целиком положительным, если не считать того давнего-давнего поступка, когда бросил семью, или, скажем мягче, ушел от семьи. Что будет в "Дневнике" об этом шаге? Что там вообще будет? Ведь дневник - жанр, как говорится, исповедальный. Хотя можно налгать и в дневнике. Смотря кто пишет и какие цели перед собой ставит. Но отец был искренний, правдивый человек, у меня нет оснований не верить ему.
Дневник открывался записью от девятого мая сорок пятого года: