Олег Смирнов - Проводы журавлей стр 62.

Шрифт
Фон

Мать умерла и была похоронена без него - командировка в ГДР. Он ходил и ездил по знаменитой берлинской улице "Под липами" - действительно вся в липах, - а мать лежала в гробу. О ее смерти ему сообщили из торгпредства: пока Маша звонила Ричарду Михайловичу, пока звонили в Берлин, пока торгпредские разыскивали его на заводах, время для возвращения было упущено, не поспевал он к похоронам. Да и нельзя было прерывать переговоры, надо было завершить д е л о. Хотя, разумеется, горько не попрощаться с родным человеком перед тем, как его сожгут в крематории и останется горсть пепла. Он объяснил все Маше, будто оправдываясь. Однако оправдываться не было нужды, жена сказала: "Я понимаю ситуацию. Ты не мог иначе…" - "Спасибо, Машучок!" - И привлек ее к себе. И вдруг его пронзило: когда-нибудь так вот сожгут и гроб с телом Маши и гроб с его собственным телом. Он не испугался, но еще крепче прижал к груди живую женскую плоть.

С матерью он прощался по фотографии, что ли. Она была снята в гробу: какое-то платье, которое сын никогда на ней не видел, не чулки, а почему-то гольфы (платье коротковато, и Вадиму почудилось: у мертвой мамы мерзнут ноги), домашние войлочные туфли - носки разведены сильно; на второй фотографии мать прикрыта покрывалом до подбородка; на третьей - заколоченный гроб, зачем сфотографировали гроб, Вадим не понял, но у Маши не спросил. Лицо на фотографиях было еще суровей, чем при жизни: грозно нахмуренные брови, сомкнут словно провалившийся рот (это оттого, что зубные протезы сняли), вытянувшийся, будто выросший нос нависал над бескровной губой. И беспробудно опущены тяжелые, набрякшие веки… Такой грозный вид бывал у мамы, когда она говорила или думала об отце. А ведь она бывала иной - доброй, ласковой, нежной: с Витюшей, с Машей, с ним самим - маленьким, лет до двенадцати. Потом с сыном стала построже: считала, что подростка и парня нельзя р а с п у с к а т ь, излишняя мягкость и потакание испортят. Может быть, она и была права.

Может, она и была права, что лежала в гробу столь суровой. Среди прощавшихся с ней в крематории, говорила Маша, находился и отец, плакал будто даже. Но и мертвая мать не простила его, не могла простить. Отчего-то Вадим, глядя на фотографии, подумал так. Хотя в принципе он относился к отцу гораздо мягче, в общем, терпимо и хотел бы видеть эту терпимость и у матери, когда она была живой. Но мертвые всегда правы, это так.

"Говоришь, отец плакал?" - переспросил Вадим. "Плакал, плакал", - ответила Маша с каменным выражением. О, это выражение ему знакомо, и лучше бы жену не переспрашивать! Машины родители относились к его отцу так же примерно, как Вадим. А Маша - скорей как его мать. То есть непримиримо. Ну а стоит ли себя так взвинчивать, тратить себя так? Ничего же не переиначишь, не перепишешь набело. Следовательно, надобно поспокойней, похладнокровней. Нервные клетки, как известно, не восстанавливаются. Худой мир лучше доброй ссоры - правильно говорится.

3

Теперь вот скончался и отец. Три года спустя, ненадолго пережил. Мать от рака, он от инсульта. Болезни века. Плюс еще инфаркт. При чем здесь инфаркт? Ни при чем. Абсолютно! Мирошников тряхнул головой и сказал себе: кончай подписывать бумаги и принимайся за похоронные хлопоты. И тут заметил: авторучку держит в левой руке. Он досадливо поморщился: знал за собой дурацкую слабость - когда нервничает, забывается, пишет левой рукой. Когда-то он был натуральным левшой, но мама водила по врачам, тренировался и стал шуровать правой, как положено. Однако в минуты волнения - сбой, как сейчас. Мирошников переложил авторучку в правую руку, дописал и поднялся из-за стола. Собрал "дипломат", щелкнул замками, кивнул сразу всем в комнате и как бы каждому в отдельности: "Ну, я пошел. Пока", - и подумал, что все-таки это странно - уходить не п о р а б о т е, а по каким-то другим, личным делам.

Лифт сбросил вниз и как бы вытолкал из себя, Мирошников вышел на просторную площадь. Было часов десять - самая пора, когда рабочий день набирал разгон: звонили телефоны, скрипели перья, стучали пишущие машинки, шелестели бумаги. Чуть иронично называя себя клерком, Вадим Александрович ценил и любил свою работу, и смешно сказать: в субботу и воскресенье слегка томился, скучал без нее. Впрочем, что ж тут смешного? Каждый трудится по-своему, а вне труда нет человека, нет личности. Так ведь? Вообще-то уходил он со службы по личным надобностям редко, в случае крайней нужды: в поликлинику - сам прихворнул, в больницу - Маша болела, в детский сад - Витюша упал, ушибся, воспитательница вызвала по телефону, ну и так далее. И теперь вот личная надобность…

Морозец не ослабевал, словно подхлестываемый ветром. А серое небо посветлело, и уличные фонари давно погасли. Погасли окна в жилых домах, в административных горели. Не светились фары троллейбусов и автобусов, они шли полупустые. И на улицах малолюдно: служивый и рабочий народец был на своих местах, отпускников негусто - это не лето, и в основном сновали между гастрономами бойкие московские старушки, семейные добытчики мяса, колбасы, сыра, масла, яиц и прочего. Жаль, у Мирошниковых подобной добытчицы никогда не было, и Маше приходилось в свой обеденный перерыв шастать по магазинам, да и Вадим Александрович кое-что прихватывал в служебных буфетах с наценкой, зато дефицитный продукт и высшей кондиции.

Стараясь не сталкиваться с торопливыми старушенциями, размахивающими сумками и авоськами, и стараясь думать не о старушенциях, а о том, что сорвало его с рабочего места, Мирошников пошагал к станции метро. Обдувало студеным ветерком, и он поднял воротник, уткнулся подбородком - ушанку развязывал только при сильных морозах, когда ушам терпеть уж было невмочь.

А сейчас ему вмочь? Да, он постепенно успокаивается. Мужчина. И разумеет, что есть вещи необратимые. И разумеет, что с отцом они двигались по жизни параллельно, их линии не пересекались. Это значит: они не были близки, да, не были. По крайней мере нельзя и сравнивать с той степенью близости, какая была между Вадимом и его семьей - Витюшей, Машей. Вот если с ними не дай бог что-либо случилось бы, он бы не перенес. То были б не беда, не горе, не несчастье, а такое, чему и слова не подберешь.

Семенившая впереди некая бабка в некоем дореволюционном салопе нелепо взмахнула руками и шлепнулась на льду - сумка и авоська отлетели в сторону, Мирошников подскочил к старухе, помог подняться, поддержал:

- Не ушиблись, мамаша?

- А-а, чтоб их! - сказала она со злостью. - Хучь песочком бы присыпали, безобразники…

- Из себя б песочком посыпала, бабушка-старушка! - схохмил прохожий молодец в лыжном костюме и с лыжами на плече.

- Перестаньте, молодой человек! - укоризненно бросил вслед Мирошников. Он собрал выпавшие из сумки батоны хлеба и колбасы, банки консервов. Старуха, не поблагодарив, заковыляла по своему маршруту.

Мирошников вышагивал по тротуару, откидывая руку, твердо ставя каблуки на асфальт: стук-стук, стук-стук. Прохватывало ветерком, познабливало. Нужно было, однако, надеть дубленку, хотя и пальто теплое, на ватине. Или познабливает от волнения? Вроде бы подуспокоился. И в то же время чего-то побаивается. Чего? А того, что предстанет пред мертвым отцом. Как посмотрит на отца? Как отец посмотрит на него? У отца, наверное, глаза будут закрыты, и все-таки он у в и д и т сына. Потому-то и страшновато малость. Что будет в этом взгляде?

- Куда прешь? - рявкнули впереди, и Мирошников моментально сообразил, отступил в сторону: на него, как самосвал, надвигался рослый, могучий гражданин, словно собирался пройти сквозь него или, на худой конец, смять, раздавить. Мирошников знавал таких массивных и агрессивных мужиков и избегал физического с ними столкновения. Кинул вдогонку туше:

- Нельзя ли покультурней?

Туша не обернулась. Топает как ни в чем не бывало. Будто никого не обхамила. Будто никому не испортила настроения. Да-а, такова жизнь: тут горе, а людям наплевать на все. Черт их знает, до чего же злые попадаются!

Мирошников спустился по эскалатору, дождался поезда. Мест свободных в вагоне было сколько угодно, и не надо было уступать старикам и женщинам. В иной обстановке Вадим Александрович безотлагательно поднимался и уступал свое место. Ему было немного приятно: вот какой он вежливый, воспитанный, и он чуточку презирал парней и молодых мужчин, уткнувшихся в газету или книгу и делавших вид, что не замечают переминающегося перед ними старика или матери с ребенком. А как не презирать? Читают прессу, читают литературу, образованные и столь глухие к ближнему. Да ведь этот ближний не требует ничего невозможного!

И тут Мирошников оборвал себя: о чем твои мысли, надо думать об умершем отце и его похоронах. Но, может быть, он невольно уходит мыслями в сторону, чтобы как раз и не думать об умершем отце и его похоронах? Почему? Да потому, что это тягостно, печально. А ты что ж, хочешь, чтоб у тебя было только легко и безоблачно? Такого не бывает. Вот ведь как получается: один человек умер, а другой человек продолжает жить, и эта жизнь, этот быт, эта повседневность никуда деваться не могут, какое бы ни было горе или беда. И вообще пресекается чье-то существование, а мир кругом не меняется, будто и не произошло ровным счетом ничего. И естественно это и противоестественно одновременно. И случиться это может с любым из нас и в любой момент. Вот спешат люди навстречу или обгоняют: а смерть уже подстерегает.

У выхода из метро он увидел сине-красные будки телефонов-автоматов и вспомнил: не позвонил Маше о смерти отца. Как могло это произойти? Непонятно. Или его столь ошеломила печальная новость, скомкала, смяла? Да не очень ошеломила, не смяла, хотя, конечно, и не оставила равнодушным. Ведь он всегда о всех новостях звонил, советовался. А тут… Странно!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора

Июнь
898 24