Мама все думает, что вам там холодно, что спите в снегу, что вас все время обстреливают. А я ей говорю: есть у них землянки, как и у нас были в ту войну, можно кое-когда обогреться, а что обстреливают - так ведь война.
Ты все-таки скорее напиши, как живешь. Про себя, про товарищей, а то мама волнуется. Молчит - но все видно. Нет писем от Саши. Может быть, он тебе написал? Мы послали ему твой адрес сразу, как только узнали. Почему он не пишет?..
Передай поклон твоим товарищам, может, кто-нибудь из них и писем не получает? Знаешь, что говорит мама? Она говорит, что всем вам хотела бы быть матерью.
Она и я, мы целуем вас всех…"
* * *
На переднем крае похоронных церемоний не бывает, речей не говорят.
Пал человек, и его место у орудия, у пулемета занимает другой. Но память о нем живет среди товарищей…
Сержант Климов, прикрытый плащ-палаткой, лежит рядом с пушкой. Часовой у орудия стоит сегодня, как в почетном карауле. Зимнюю ночь, белый крутящийся снег красными пунктирами прошивают трассирующие пули. Шипят, разгораются и гаснут ракеты - все, как обычно.
Письмо читает вслух Филиппов.
Он читает очень медленно, слова выговаривает отчетливо. Каждый из нас, слушающих, наверное, по-своему представляет этих двух людей, сидящих рядом в холодной комнате. Стол придвинут к кровати - ведь стульев нет. Ноги пухнут от голода - а ходят. Хлеба нет - а работают. Саша не пишет. Кто этот Саша? Второй сын? Один не пишет, другой - убит…
Мы все понимаем: и у нас есть родители.
"Мы говорим тебе с матерью - бей!" - читает Филиппов.
Иван Дзюба сидит на пороге с винтовкой, зажатой в коленях. Ему пора идти сменять часового. Дзюба слушает.
Письмо прочитано. Очень тихо в землянке. Щелкают наверху, словно ногтем по пустому спичечному коробку, разрывные пули. Немцы в неурочное время гвоздят "Лощину смерти" тяжелыми минами. Дзюба медленно выходит, осторожно прикрывая за собой дверь.
Трубников нарушает молчание.
- Хорошее слово не убьешь! - говорит он негромко и убежденно, отвечая своим, да и нашим мыслям.
Мы пишем письмо родителям Игоря. Оно короткое, хотя каждый предлагает, что писать. Все понимают, отца с матерью ничем не утешишь. И пишут прямо и просто:
"Дорогие папаша и мамаша!
Пишут Вам бойцы: Егоров - наводчик, Струговой - замковый, Трубников - заряжающий, Дзюба - правильный, Маметкулов Юнус - подносчик снарядов.
Ваш сын и наш командир сержант Климов Игорь ночью шестого февраля сражен вражеской пулей в голову.
Он был нам хорошим командиром. Он был душевным человеком, ваш сын, несмотря на то, что был молод.
Спасибо Вам, папаша и мамаша, за Вашего сына.
Мы его похоронили по военным правилам в Шереметьевском парке у железной дороги. Отгоним немца, тогда приходите на могилку.
И мы все хотим, чтобы вы считали нас своими сыновьями, хотя среди нас есть и немолодые люди, сами отцы.
А салют в честь его мы устроим по немцам. Мы очень поняли Ваш завет.
Пока до свидания".
Письмо можно было отправить по военно-полевой почте.
Но было одно обстоятельство - оно все меняло.
На столе, рядом с коптилкой, у которой Ваня Филиппов читал письмо, лежала нетронутая продуктовая пайка Игоря.
Были у нас и раньше потери. Тогда все разрешалось просто: пайка делилась поровну между товарищами. Ее съедали, будто справляли древний русский обычай - поминки, чаще всего и не думая об этом.
А сейчас все знали, что родители Игоря здесь, в Ленинграде. И как живут ленинградцы, тоже знали.
Слова были не нужны: мы понимали с Филипповым, чего хотят от нас бойцы. Они хотят, чтобы мы как-нибудь доставили паек Игоря в Ленинград. Но это было не все. Подносчик снарядов Маметкулов стащил с нар свой вещмешок и протянул его мне. Маметкулов плохо говорил по-русски…
- Мы… Прошу… Эта… - Маметкулов подбирал слова. - Тоже нести, пожалуста…
Бойцы молчали. Маметкулов стоял передо мной твердо, руки по швам. Он ждал взыскания. В мешке была капуста.
Поле, откуда Маметкулов ее добыл, находилось между "Лощиной смерти" и передним краем гитлеровцев, на ничейной земле. Они тоже пронюхали о капусте. Нет, они не пытались выкапывать из-под снега мороженые кочны, но специально установили несколько пулеметов - "охраняли". Всю ночь над полем порхали пули. Каждый кочан давно уже был пристрелен по нескольку раз. В то время и сложилась у нас на переднем крае поговорка: "Пуля капусту не портит…"
За ней ползали по ночам и гибли. Вот почему Маметкулов ждал взыскания, вот почему я не должен был брать у него вещмешок. И взял…
Мы захватили с собой красноармейскую книжку и комсомольский билет Игоря..
* * *
Попасть в Ленинград удалось лишь через пять дней. Я по лучил по ходатайству комиссара полка увольнительную на двенадцать часов.
Мимо мертвых трамваев с выбитыми стеклами и занесенными снегом сиденьями - трамваи ведь остановились в конце ноября, где попало; мимо пожарища Бадаевских продуктовых складов, разбомбленных еще в сентябре; мимо заколоченных ворот колбасного завода на Лиговке; мимо большого дома на углу Разъезжей, дома, который горел очень медленно - два месяца, потому что не было воды потушить пожар; мимо всего этого, обгоняя редких прохожих, идущих очень сосредоточенно, чтобы не упасть, я пришел в один из домов на канале Грибоедова.
Это был обычный ленинградский дом в четыре или пять этажей, с двором-колодцем, настолько обычный, что теперь я не мог бы сказать, обойдя всю набережную, в котором я был.
И только помню, как по-особенному выглядели окна, потому что этого нельзя забыть. Они казались подслеповатыми, как глаза с бельмами, сплошь покрытые заиндевелым льдом. Они были закопченные - топили, если было чем, не печи, а железные времянки, выводя трубы в форточки. К входным дверям лестниц вели узкие, глубокие тропинки, протоптанные в снегу.
Здесь жили люди и по утрам выходили на работу. Медленно шли за водой к каналу, за хлебом. Ночью отправлялись на крышу на дежурства… Все равно как у нас часовые выходили дежурить к орудию…
Дверь открыла женщина с коптилкой (передняя была темной), в шерстяном платке, в мужских брюках, заправленных в валенки. На руках у нее были перчатки без пальцев, какие носят в мороз кондукторши: работать можно, и руки не так мерзнут. Значит, женщина и сейчас работала.
Она подняла коптилку к моему лицу и будто прочитала мои мысли.
- Я вяжу, - тихо сказала она, - носки, варежки, шлемы. Мы отсылаем туда… - Она махнула рукой. - А вы к кому?
Я решил, что передо мной мать Игоря, и хотел сказать: "К вам", - но проговорил:
- К Климовым…
Женщина опустила коптилку.
- А они… они умерли. Позавчера…
- Оба?!
- Да, - женщина смотрела на меня в упор громадными глазами. - А тут пришло письмо от Саши. Они так его ждали. Вы не родственник? Может быть, его отдать вам?
- Нет, я не родственник. Служили вместе…
Я снял с плеча вещмешок, высыпал прямо на пол капусту, положил сверху паек Игоря, сказав женщине:
- Теперь это вам.
И ушел к себе в Шереметьевский парк.
Когда я ввалился в землянку, Иван посмотрел на меня и ничего не спросил. Он и так все понял. По лицу, что ли? Он сказал:
- Из всех расчетов звонили. Просят письмо. Почитать…
Борис Некрасов
ПОСЛЕДНЯЯ РАНА
Рассказ

Сергей лежал на полу на чьей-то шинели и широко раскрытыми, немигающими глазами смотрел в потолок. Над городом, полосуя небо, ползли пепельные облака дыма, и по стенам, по потолку скользили легкие, едва приметные тени. Особняк, в котором расположился перевязочный пункт дивизионного медсанбата, стоял на тихой, утопающей в садах улице, но звуки уходящего боя доносились и сюда все еще отчетливо.
Час назад Сергей был еще там, вместе со своими друзьями-разведчиками. Это они дворами и подвалами провели взвод лейтенанта Круглова в обход старой кирхи, превращенной фашистами в опорный пункт. И надо же было случиться так, что перед самым сигналом к атаке он был ранен осколком шальной мины, угораздившей в развалины дома, где укрылся взвод.
Рана была болезненной, но не опасной. Осколок в щепки расколол приклад автомата и скользнул по ребру. Сергей сам, прижав к ране ладонью лоскуты гимнастерки и нижней рубашки, дошел до перевязочного пункта. Сейчас боль утихла, и он лежал не шевелясь, боясь пробудить ее снова. Чуть-чуть, вероятно от потери крови, кружилась голова.