В следующую ночь Симухину сделалось худо. Он исступленно и шумно глотал воздух. У него лихорадочно сверкали глаза. Руки делали машинальные хватательные движения, комкали одеяло. Палыч и Христофор дрыхли, а Федор не спал. Он сразу распознал признаки соседского приступа, различил впотьмах истерический блеск симухинских глаз. Позевывая и потягиваясь, Федор сел на свою койку, не спеша сунул босые ноги в шлепанцы. Приступ у соседа усиливался, но Федор спасительной торопливости не проявлял. Он еще попотягивался, почесался и лишь тогда вышел из палаты, жмурясь на свет коридорной лампы. На вопросительный взгляд дежурной медсестры, встреченной в коридоре, Федор равнодушно ответил: "В уборную". Там, в курилке, он скоротал несколько минут, потравив себя табаком и чему-то холодно усмехаясь. Из уборной он повернул к бачку с водой, выпил стакан невкусной кипяченой воды. Затем снова ушел в курилку. Когда порядочно отсчитало минут, он прогулочной раскачкой вернулся в палату. Симухин уже не дышал. В скудном свете белело его лицо с остановившимися чертами, с полуоткрытым ртом, с каплями еще не обсохшего пота.
Федор подошел к койке Симухина, нашарил под матрасом кисет, сунул его к себе под подушку и опять отправился в коридор. Здесь он сообщил дежурному персоналу, что товарищ музыкант, кажется, помер, что его надобно перенести в морг, что сам Федор в этом не помощник, так как после ранений у него болят внутренности и он, хоть и солдат, с детства боится покойников.
20
Утром другого дня Федор настоял у военврачей на выписке из госпиталя. На хоздворе он разыскал шофера - тезку Федюню Назарова, суетливого, артельного мужичонку в замасленном офицерском кителе без погон, и с ним ударился в загул. Однако прежде Федор зашел в городскую военную комендатуру и сдал именные часы.
- На станции подобрал, у полотна. Выронено, видать. Найдите владельца, чин и фамилия тут полностью указаны, и передайте! Если полковник убит, родне его перешлите! Слышите? Чтоб обязательно переслали! Вещь заслуженная и драгоценная. С подписью, - строго наказывал Федор лейтенанту из комендатуры.
Очкастенький лейтенант, составляя акт, едва сдерживал себя, чтобы не разразиться: "Товарищ рядовой! В каком тоне вы со мной разговариваете!" Но побаивался: на гимнастерке у рядового орден Красной Звезды и медаль "За отвагу", а на лице взбалмошная решимость - такой на чин не поглядит, обзовет "тыловой крысой"; ему терять нечего, дальше передовой не пошлют.
Расшивной кисет Федор выбросил на помойку, а трофейные часы продал на рынке пожилому цыгану Цыган долго разглядывал часы, прикладывал к смуглому уху с серьгой, близко подносил к близоруким глазам.
- По дешевке отдаю! Бери, пока цену не поднял! - наседал на него Федор. И вдруг через прилавок схватил цыгана за грудки, застращал блатным нахрапом: - Я ж тебе не фраер гнилой! Не туфту вкатываю! Бери, сказал!
С той выручки он и запьянствовал у Федюни Назарова в убогонькой комнатушке, где диван без ножек, на четырех кирпичах, стол с порезанной, облинялой клеенкой и фотографии в раме на залоснившейся, обклеенной газетами стене. Сперва они выпили на помин погибших окопных друзей. Следом - по второй - "За Победу!" Дальше питье поехало бестостовым чередом. Федор преимущественно молчал. Долго не пьянел. Порой мертвил взгляд в одной точке. Хозяин в противовес не давал застолью молчанки. Он биографично ворошил годы, часто вытирая рукавом кителя рот и ногтем среднего пальца сощелкивая выползавших на стол тараканов. Рассказал, что в тылы его списали по ранению, что жену и двух дочек накрыло бомбой при эвакуации, что довоенная квартира сгорела. Неизустную правду о том, что имел Федюня Назаров семью и квартиру, что преуспевал механиком городского гаража и надевал по праздникам светлую шляпу, берегли в его фронтовых карманах желтые фотокарточки; нынче эти фотокарточки вместились в настенную раму.
По-мужиковски заботный, Федюня Назаров ночевать у себя Федора не оставил - пристроил ко вдовой нестарой соседке. Соседка, долгая, худощавая баба с тонкими лисьими ужимками, смерила гостя сверху донизу, подмигнула хитрым глазом:
- Возьму с тебя за ночевую - маленько выпить да немного закусить…
Федор открыл глаза - и сразу не сообразил: где ж это он? Нет высокого потолка госпитальной палаты с остатками барской лепнины, постель не той мягкости и дух от подушки незнакомый. К тому же - лежит он гол как сокол. Он повернул голову. Рядом с ним на постели, к нему спиной, лежит нагая баба с крупным родимым пятном между выпирающих лопаток Тут ему разом вспомнился загульный вечер у Федюни Назарова, подвернувшийся ночлег, объятия хозяйки, ее обвислая грудь с темными маленькими сосцами. В голове гудом загудел разбуженный улей похмелья. Он опять закрыл глаза. Но сон уже невозвратно отошел.
Яркий солнечный свет бьет в окно, кривым квадратом стелется по самотканому полосатому половику. На нем сидит худая пегая кошка и вылизывает лапу. На столе у окна - солдатская кружка, откупоренная банка консервов, головка чесноку и надкушенный ломоть ржаного хлеба. Рядом на стуле юбка хозяйки и чулки с истертыми пятками.
Хозяйка тоже проснулась, обернулась к Федору Мелкие черты лица оживились тонкой лисьей улыбкой и веселым взглядом вприщур. На Федора накатил стыд и неясные похмельные угрызения. Он нагнулся с постели к одежде, которая была комом свалена на табуретку, поскорее забрался в исподнее и в портки. Горбясь и чувствуя затылком, как хозяйка с постели наблюдает за ним, он робкими шагами обошел кошку на половике и уплелся за занавеску. Он долго мочил голову, шею, плечи - извел два рукомойника воды. Отплевывался, фыркал. Потом скоро собрался, закинул на плечо шинель в скатку, вещмешок и, не поглядя в глаза хозяйке, буркнул прощальное слово. Он ничем не позавтракал, даже не похмелился, что для случайной сожительницы показалось диковатым.
Выйдя из дому, он оглянулся на окна квартиры, где нашел ночной приют и любовную утеху, и мотнул головой: "Эк, меня как занесло! Целый мужиковский праздник! Тут тебе и пьянка, и баба. Надо было еще с цыганом на рынке подраться - для полного кайфу…" Ему хотелось раскрепоститься, порадоваться предфронтовым похождениям. Но все выходило с какой-то горчиной.
На станции Федор узнал, что поезд в "обратно" уходит около пяти пополудни. Впереди вольная воля почти целого дня. То ли безделие будущих часов, то ли желание повидать знакомые лица привели Федора на окраину городка. Через дубовую аллею - к дому с колоннами.
На лестнице госпиталя он повстречал Галю.
- Батюшки! Федор Егорыч! Думала, не увижусь. Вчера не моя смена была. Я уже про вас вспоминала, - обрадовалась она.
В свежем халате, утренняя, она стояла перед ним недосягаемая. Чем-то загадочным бередила чуткое, виноватое с похмелья Федорово сердце. Он взял руку Гали, приложил к своей щеке, неловко поцеловал.
- Прости меня, Галочка, за все. Вдруг обидел.
- Нисколько вы меня не обидели. Мне с вами очень интересно было. - Она рассмеялась, покраснела от Федоровой нежности.
- Обнял бы я тебя, Галочка, но грязноват я нынче.
- Никакой вы не грязный. Только водкой от вас пахнет… После войны к нам приезжайте, - она говорила всегдашне-напутное, а Федор мысленно наставлял ее: "Береги себя, Галочка. Жди своего мужика… Мужики капризнее баб. Сердце у них слабже. Не приведи Бог тебе перед мужиком оправдываться". Но вслух он ничего такого не произнес.
В палате, на койке, где Федор провел больше месяца, лежал новоприбывший - раненый танкист. Койка Симухина пустовала. Свежезаправленная.
Федор подсел ближе к Палычу и Христофору:
- Стаканы давайте. Я принес…
Палыч и Христофор не из тех, кто от выпивки отказывается. По стакану водки дербалызнули со смачным кряком, в настоящей мужской солидарности. Танкист пить поостерегся - новенький.
Вскоре после.выпивки похмельная смурь с Федора сошла, напруга в теле ослабла. Он поотмяк, даже повеселел. Только брезгливенько всколыхивались воспоминания о хозяйке, у которой было что-то лисье в обличье и черные сосцы на тощих грудях; да еще звали ее неудачно - Ольгой.
Поговорив с мужиками обо всем и ни о чем, Федор полез в вещмешок, достал еще бутылку водки:
- Мне достаточно будет, а вы спрячьте. На вечер. Помяните товарища музыканта. Даровитый, наверно, балалаечник был, скуповат разве. Он сказывал, у балалайки три струны. Одна лопнет, на двух других мелодью не вытянуть. Вот и у него одна-то струна больно тонка оказалась.
- Так оно и есть, голубчики, самые тонкие струны всегда подводят, - подтвердил зарумянившийся Христофор.
- Ну, - согласился Палыч.
И вроде ни с того ни с сего они дружно рассмеялись. Федор обнял их на прощание, верно зная, что в хитросплетениях войны им больше не сойтись.