Федор стоял в растерянности над заклятым недругом. После этапа лагерная разнарядка кинула их по разным местам, и до сей поры они еще не встречались. Но месть на поборщика Федор держал незыблемо. Иной раз придумывал для него изуверские наказания: не позабылась ночь в конюшне, когда Ляма проминал ему кишки, когда плясал вонючей подошвой на лице. "Погоди, падла!" - сквозь зубы цедил Федор, вспоминая шкодливый голос Лямы, его стальную фиксу, нескладное длинное тулово и походку враскачку. Теперь вот он, Ляма. Перед ним. Хнычет жалостливо и сопливо, как побитый пацан. Задуши его - и баста! Кто будет разбирать, почему загнулся больной зэк в карцере? Тут здоровый окочурится в два счета. Но ненависть в Федоре испепелилась.
Он присел на корточки возле Лямы:
- Чего ревешь? Чего с тобой сделалось? Как тебя сюда угораздило?
- Родителев у миня нету, - услышал Федор всхлипывающий голос Лямы.
- Ты об чем? - обескураженно спросил Федор. Казалось, он чего-то недослышал. - Кого у тебя нету?
- Родителев… Сирота я…
Трудно было понять, вразумленно ли говорит Ляма, загнанный, как подранок, в угол коварной западни, или шепчет полубредово что-то не по пути. Голос его был все же искренен и раскаянно горек. Словно бы все прожитые годы, заляпанные воровством, скитальчеством и тюрьмою, уместились в одно простое и неожиданное объяснение, которое стонотно и слезно прошептал он опухшими губами: "Родителев у миня нету…"
Шел Ляма из неведомого роду-племени. Отец-мать не дали ему ни имени, ни фамилии, ни отчества. Подкидыш. В свое время нашли его близ приютского крыльца плачущим лохмотным кульком. Из детдомовских пристанищ он сбегал, беспризорничал, с голоду выучился воровать. И вот вроде бы окреп на воровском поприще, да случись перебоинка. Хитромудрый опер (тутошний следователь) взял на пушку молодого блатняка, вынудил проговориться и по нечаянности заложить другана из воровской шайки. На зоне среди блатных о Ляме прошел дурной слух. Чтоб не получить от главаря нож в спину, чего Ляма боялся смертным страхом, ему оставалось два пути: переметнуться в услужение лагерной администрации - на блатном говоре "ссучиться" - или спасаться побегом. Он выбрал второе. Но побег обдумал скверно, глупо попался, был до полусмерти бит и сбагрен в карцер.
- Не стони! И без того тошно, - сказал Федор без злобы и даже ободрил Ляму: - Выберешься отсюда, фраеров еще погоняешь. Натура-то в тебе все равно поганая…
Волоком, как мешок, Федор перетащил Ляму в свой угол, лег рядом с ним спина к спине, прижался для теплоты.
До чего ж чудна жизнь! Сколько раз он мечтал убить Ляму, раздавить, как клопа, а теперь ему его жалко. Даже куском бы хлеба поделился, если б был… Говорит, сирота; говорит, почки отбили; слезьми умывается. А ведь было время - королем держался… Посади дурака на трон - вот тебе и король! Все на цырлах перед ним ходить будут. Или взять настоящего короля, намылить ему хорошенько рожу, кинуть в холодный карцер, - вот и будет чмо… Недаром на допросах даже безвинного любую бумагу подписать заставят. Если захотят - заставят! Человек-то - он ломкий. Каждый - голод чувствует, боли боится, в каждом слезы есть… Видать, все от условия зависит. Сам-то себе человек и не хозяин… А кто ж ему хозяин? Бог? Божья воля? Чего ж тогда говорят, что человеку после смерти перед Богом ответ держать? Он сам своей меркой человеку судьбу меряет. Пускай сам перед собой и отвечает! Он сам над всем хозяин - с него и весь спрос!… Уже не впервой Федору казался весь мир каким-то обернутым и беспорядочным, словно бы отражение в зеркале, - в зеркале, по которому щелкнули камнем, оставив на нем множество лучей-трещин, искажающих любую красивую и истинную черту на земле. До чего ж все бестолково устроено! Может, сам-то по себе Бог и праведник, а устроитель-то из него хреновенький вышел. Может, потому люди Бога-то среди людей хотят найти. Вон большевики нашли себе богочеловеков. И флаг над сельсоветом против церкви повесили. Чтоб знал небесный Бог свое место! И побаивался, кабы совсем с земли не стерли… Эх, бесова душа! Федор потесней прижался к Ляме, который дремотно притих.
Ляма помер тем же вечером. Безгласно, без конвульсий. В камере висела холодная темень, чуть свету из окошка. Холодная темень и долгая тишина. Но Федор сразу поймал тот момент, когда Лямы не стало. У Федора появилось ощущение, что тишина стала еще плотнее - совсем подземельная. Казалось, он какой-то восприимчивой мембраной улавливал удары сердца Лямы, и вдруг - их не стало. Вкруговую сдавила полная пустота.
Склонившись над Лямой, Федор убедился, что он мертв, плотнее прикрыл холодеющие веки. Даже впотьмах он различал слезливое, испуганно-детское выражение лица несчастного блатаря. В приоткрытом рту тускло виднелась стальная фикса.
- Теперь ты, Ляма, свободен. Ни решеток для тебя, ни заборов… Прости меня, - вздохнул Федор и принялся стаскивать с покойного фуфайку, рукавицы - все, чем мог утеплиться сам. Мертвый в тепле не нуждается.
Укутавшись, Федор долго лежал без сна, мысленно разговаривал с дедом Андреем: "Вот, дед, спознал я твоего же счастья. Как тебя жизнь на бандитство вывела - не знаю. Но теперь точно знаю: почему ты меня к своему дружку посылал… Пускай четыре года мои - законные. За нож А еще пять - клеенные ни за что ни про что. Не понял я тебя тогда. Мне твои слова вдичь показались. А теперь дошло. Девять годов я здесь не просижу…" И хотя сейчас путались мысли Федора в этой заточительной клетке, возле умершего, прощенного недруга, оправданным виделся прежний дедов наказ. Неспроста он, родной дедушка, своему внуку не враг, не злоумышленник, подсказывал путь к свободным уральским лесам. Это тогда, когда примчался из Раменского к деду Андрею, казалось немыслимым скрываться под чужим именем, находясь в вечном побеге. Да чего же тут дикого? Сдохнуть рядом с Лямой - разве лучше? Жизнь-то, как ни верти, одна. Не захочешь сдохнуть, так по любой дороге пойдешь. Со злодейством-то в душе не родятся. Злодейство миром дается. Нечего тогда перед этим миром и каяться… Да и вовсе отчет за грехи держать не перед кем… А может, и ждет кто-то на том свете? Нет, Бог пускай сам с себя спрашивает. Всякий человечий грех на себя примеряет. Это его рук дело… Федор резко тряхнул головой. С ума бы здесь не свихнуться. Карцер-то, видать, на то и придуман, чтоб человек не только оголодал, но и обестолковел. И от мысли, что здесь он может сойти с ума, Федору стало душно и жутко. Показалось, что Ляма пошевельнулся.
Ночью Федору приснился сон. Привиделась мать. Будто сидит она, все еще дородная от бремени будущего сына. Сидит на лавке под киотом, под зажженной лампадкой, а сам Федор стоит пред ней на коленях, прижавшись к ее груди. Мягкой теплой ладонью мать гладит его по остриженной голове, да и одет он в тюремную телогрейку с номером на груди. Мать гладит его и тихо, с сердечной доверительностью рассказывает (она об этом и наяву рассказывала): "Рожала-то я тебя, Фединька, тяжело. Накануне-то в огородце уработалась. Вот в поле, во время покоса, и разрешилась. Хорошо, бабка Авдотья поблизости оказалась. Она и помогла разродиться. А родился ты этаким тихим, неегозистым. Вскрикнул сперва и умолк Уж и домой нас с тобой на подводе привезли, а ты все помалкиваешь. "Пошто, - спрашиваю тебя, - молчишь-то? Младенцы всегда кричат". А ты все не ревешь, не вскрикнешь. И потом от тебя крику почти не было. Все молчишь и глядишь на меня, глядишь, глядишь почти не мигаючи… Боялась я, вдруг ты каким-то изуроченным да хворым уродился. Даже грешным делом подумала я, Фединька: неужель тебе увечным да несчастным жить? Так тогда бы сразу и прибрал Господь. И тебя, и меня от мук избавил… А ты выправился, выладился. Всем на загляденье. Я потом свою грешную думу еще долго-долго замаливала. Да замолила ли?… И как вспомню об том, так страданье мне. Все кажется, не смирился со мной Господь. Ведь люди-то знаешь, Фединька, за што на земле страдают?" - "За что, мама? За что? - нетерпеливо спрашивает он. - Скажи мне, ведь ты же знаешь. На то ты и мать". - Мать ему отвечает.
Что-то говорит, поглаживая его по голове. Но он ее дальнейших слов не слышит. Он силится их разобрать, во все глаза глядит на нее, по движению губ старается понять смысл. Но самых-то главных слов так и не слышит.
С вечера Федор охрану не потревожил, не дал знать, что сосед по камере "кончился". Охрана все равно бы до утра не стала его вытаскивать. Но и утром Федор ловко сокрыл смерть Лямы и выхитрил для себя его пайку хлеба.
Двое суток в карцере лежал труп Лямы, двое суток Федору удавалось обдуривать охрану, получать хлеб на мертвого и греться под его одеждой. Возможно, именно мертвый Ляма и сберег ему жизнь. Ведь нету никакого безмена, на котором можно взвесить значение обстоятельств: какое из них самое главное и спасительное. Подчас одной крупинки как раз и недостает, чтоб миновать опасный порог. Невелика крупинка, а появись к месту - на пуд потянет.
Отбыв срок, из камеры карцера Федор выполз на карачках. Добрался до печки в коридоре, отогрелся маленько под брань охранника, кой-как встал на ноги. Прямо из карцера Федор побрел в комендатуру. Подавать рапорт. "Прошу отправить меня на фронт. Не хочу подыхать в лагере, лучше подохну в боях за родину".
- Ты чего тут корябаешь, асмодей? - взбеленился на Федора офицер комендатуры, заглянув в лист. - Издеваешься? Опять карцера захотел?
- Виноват, гражданин начальник. Слова перепутал, бесова душа.
Федор скомкал испорченный лист.
До фронтовых окопов Федору Завьялову неблизко. Заключенных брали на войну пока выборочно и прихотливо. И ему еще долго распиливать душу пилой лесоповала, стынуть до костей, слизывать с ладони хлебные крохи и чесаться от укусов невыводимой лагерной вши.