"Не боишься?" - спросил Артем. "Чего?" - "Да того. На гражданке в бане на своего нарвешься - посчитают тебе эти куполочки". - "Почему?" - "По кочану. У блатных со смыслом: сколько куполов, столько ходок". - "Да?.. Ну а что тогда?"
Артем хмыкнул: "Ну, если тебе непременно место отправления культа… Пагоду хочешь?"
Что такое пагода, Матросов не знал, но Артем ему примерно очертил - прутиком на песке у курилки.
"Ништяк, давай, - согласился Матросов. - Вещь!"
Кололи синими чернилами из магазина канцтоваров. Нашлись, правда, и критики простого подхода. Алымов со слов брата твердил, что чернила выцветают; если кто тяготеет к вечности, нужно резать пластину с резинового каблука, пережигать в пепел, пепел замешивать с сахаром на собственной моче: тогда, мол, и тело не гниет, и когти летучего времени над картиной не властны.
Слух о поветрии дошел до командиров, посыпались наказания. Семибратов взывал к комсомольской совести, к сознанию советского человека. Солдаты угрюмо огрызались - моя шкура, не комсомольская, не советская; что хочу, то и делаю!
Тогда Артема вызвал ротный.
"Ковригин! - холодно сказал Розочкин, одновременно так резко подаваясь вперед, что Артем невольно отшатнулся. - Вы что тут художество разводите?! В дисбат захотели?! Зачем солдат провоцируете?!" - "Чем провоцирую?" - "Молчать! Чем!.. Картинками своими! Вы в какой роте? В первой роте! Первую роту позорите!"
Капитан громыхнул стулом. Казалось, он был в ярости, но говорил на "вы". И матюков почти не позволял - только булькало что-то в горле, как будто нарочно сглатываемое. Вообще, присматриваясь к нему, Артем подозревал, что Розочкин держит себя в соответствии с неким мыслимым им образом настоящего русского офицера.
"Никак нет, товарищ капитан". - "Что - никак нет?!" - "Не провоцирую. Наоборот, отговариваю как могу…" - "Отговариваю!.. Вам сколько лет? Двадцать пять исполнилось?"
Артем сощурился.
"Двадцать шесть стукнуло. Старше вас, наверное, товарищ капитан? Ничего, вы и дальше можете кричать, хоть по уставу и не положено".
Господи Исусе, спаси и помилуй!..
Капитан откинулся на стуле, глядя на своего сержанта в некотором изумленном затруднении, - должно быть, решал, когда сгноить - прямо сейчас или чуть позже. Но в конце концов только недовольно крякнул и покачал головой.
"Нет, не старше… Ладно. В общем, кончайте это дело. Сами они не стали бы живопись разводить".
"Никак нет, товарищ капитан, - возразил Артем. - Это ведь не я придумал. Все равно бы кололи, только другое. Кресты какие-нибудь тюремные, кинжалы… А так хоть какое-то… - Он замялся, подбирая слово. - Хоть какая-то эстетика".
"Да уж, эстетика! - недовольно повторил капитан. - Тигры, пауки! Осьминоги!.. Зверинец в сумасшедшем доме".
Артем пожал плечами. Большую часть эскизов и впрямь составляли геральдические страшилища.
"Должно быть, это они от страха, товарищ капитан", - высказался он.
"От какого еще страха?" - насторожился Розочкин. И так глянул, что всякий бы понял: в первой роте страху не место.
"Ну, не страх… а на уровне инстинкта, что ли. Все знают, куда двинем. Знают: что угодно может случиться. Вот и хочется каждому свое тело отметить. Как бы показать, что это его тело, именно его! Мол, видите, какая тут отметка? - горячился Артем, чувствуя, что Розочкин поддается его объяснениям. - Так знайте, мол, - это не просто так отмечено, это мной отмечено, это - мое! Не трогайте, не ваше! Не нужно портить!.."
Розочкин хмыкнул:
"Глубоко копаете, Ковригин… Ну не знаю. А самому-то не хочется?"
"Никак нет. - Артем пожал плечами. - Перерос я эти шалости".
Несколько дней под разными предлогами увиливал, потом увидел, какую дрянь Васильеву из второй группы на плече соорудили… и снова взялся.
Горы, горы… река.
Тишина.
Как-то уже отвык один оставаться. Что-то тревожит, сосет душу: а где все? а как же теперь я?..
Бог ты мой, какая глупость!
С самого начала все это идиотская ошибка… но ведь влекло, тянуло… сам отыскивал какие-то оправдания, для самого себя находил ответные слова. Нужно было попасть, угодить, чтобы понять, как все обстоит на самом деле. Времени много не потребовалось: стоило лишь переступить порог, увидеть ряды безликих коек, сморщиться от вони промытых хлоркой полов, чтобы осознать сразу и навсегда: "казарма" - лишнее слово, проще и понятней другое: тюрьма.
Тюрьма, настоящая тюрьма!.. а никакая не казарма.
Но теперь уж ничего не поделаешь. Куда деваться? В отказ? - опять тюрьма, только худшая. Голову под пулю? - радости мало. Дезертировать? - есть и такие… сами к душманам уходят… это вообще как на Луну. В безвоздушное пространство.
Гера верно толковал. Артем его не слушал: сам с усам. Да и что мог ему, без пяти минут солдату, рассказать об армии этот штатский - не считать же службой месяц институтских лагерей?.. Но о своем месяце Бронников толковал как о десятилетии. С его слов выходило, что на всем том военном, что еще не вступило в бой, а только готовится к нему, лежит печать мрачного идиотизма. Караулы, кухня, разгрузка вагонов, свинарник, марш-броски, строевая, несуразно ранние подъемы, осточертелая каша и неудобоназываемые куски сала, плавающие в суповой кастрюле и именуемые "мясом", - все это, конечно, недостатки воинской жизни. Зато есть одно важное преимущество: нет нужды думать. Нужно лишь исполнять приказы, а размышлять над ними запрещает устав. В результате мозг обретает чудную свободу и нежится до тех самых пор, пока не поступит очередная команда воинского начальства. По команде следует, в зависимости от обстоятельств, бросить гранату, или выйти на огневой рубеж с автоматом, или кинуться бегом. Совершив же то или иное - снова погрузиться в состояние жизненного отсутствия…
Гера иронизировал, но и Артем его признания слушал с легкой иронией. Ну да, мол, рассказывай.
А оно так и есть. Здешняя жизнь не требует рассуждений. Даже не терпит их…
Почему-то вспомнилось, как на дежурствах в больнице, за полночь, когда схлынет самая суматошная волна вечерней травмы, сядут они, бывало, с Касьяном возле рентгеновского порассуждать… Касьян про божественное, про астральные тела воодушевленно толкует… космос, чернота, сияние вечности!..
Все это осталось в Москве.
Как они там?
Лизка проснется, подойдет к окну, глянет, еще заспанная, в большой глухой двор: слева ржавый рельс вбит посреди неширокой дорожки, чтоб машины попусту не ездили. Две большие липы, несколько жухлых кустов жасмина… в центре детская площадка: песочница, недавно починенные качели и две новые скамьи… возле одной непременно дворничиха Рая с метлой, точь-в-точь как девушка с веслом - только не в купальнике, а в телогрейке и бордовом платке… неужели все так и осталось?
А Лизка небось и не смотрит - что толку смотреть на давно знакомые, привычные предметы.
Обычно к ее пробуждению он успевал уже много чего сделать. И ворчал потом, что, мол, ей бы хорошо в пожарники: вот она спит как сурок, а тут черт ногу сломит, того и гляди, грязью подавишься. Все о ребенке речь заводит, а какой уж тут ребенок, когда за ней самой как за дитем малым.
Послушав, Лизка укоризненно выпрастывала руку из-под одеяла и показывала родинку на нежном сгибе.
- Ну что? Что? - спрашивал Артем, как будто сам не знал - что. - Господи Исусе, спаси и помилуй!.. Что такое?
- Видишь, какая черная, - грустно отвечала она. - Видишь?.. Ты на меня кричишь с утра, и она становится больше… потом начнется рак, и я умру.
Теперь-то ей, конечно, не до размышлений под одеялом.
Те несколько фотографий, что лежали в кармане (она бы и больше прислала, да ему где хранить?), оригинальностью не отличались. Как у всех. Вот смеющийся младенец на простынке… вот размахивает ручонками… вот, сморщившись от напряжения, держит голову.
На обороте каждого снимка любовной каллиграфией: "Сереженька". И дата.
Лизка утверждала, что мальчик - вылитый папаша, хотя, конечно, было трудно проникнуться этим убеждением в силу младенческой смазанности черт.
Его вообще впечатляло не возможное сходство, а то, что им с Лизкой каким-то образом удалось добыть человеческую душу - извлечь ее из небытия, в котором она прежде пребывала.
Как подумаешь - голова кружится: бог ты мой, да возможно ли это?
Как будто вечность - тихий ноябрьский пруд с флотилиями тусклого золота. И вот, словно из его черной стылой воды, почерпнули из вечности да и вынули на свет Божий: со всем тем миром, что будет громоздиться в головенке, со всем будущим изумлением и жадностью, со всем бессмертием и краткостью жизни.
Удивительно!..
Вздрогнул от голоса.
- Командир! - звал Прямчуков со своего НП. - Слышь, командир, вылезай! Гляди!
Артем оглянулся.
Бронегруппа ворочалась на террасах, поднимая пыль и явно имея намерение построиться в походную колонну.
Прямчуков в несколько приседаний преодолел разделявшее их каменистое пространство.
- Куда это они? - сказал Артем, вглядываясь. - Может, пониже хотят? Сам говоришь, далеко забрались…
- Нет, уходят.
Тем временем на КП батальона тоже поднялась какая-то суматоха. Взвод охраны построился было у палаток… потом двое побежали к берегу… стали махать руками, крича что-то - неразличимое за дальностью и гулом реки.
Паром как причалил в последний раз, так на этой стороне и оставался.
- Слышь, давай-ка гони туда, - спохватился Артем. - Где паромщики? Небось под бортом спят. Пусть на ту сторону валят!
Прямчуков потрусил к реке. На подходе передернул затвор, замедлил шаг.