Духовную составили довольно быстро. Все деньги из туго набитого кошеля вдова оставляла для раздачи нищим и бедным, все имеющиеся у нее вещи, за исключением детских платьишек, тоже приказала раздать бедным. Позаботилась она и о судьбе Василия, дворового человека, и Палашки, дворовой девки. Она решила отпустить их на свободу, даровала вольную. Но все эти условия она записала - только после моей смерти.
Отец Яков дивился - ни словом не упомянула она в завещании о двух девочках - как будто и не было их на свете, как будто и не была она им матерью. Ни копейки в завещании, ни слова доброго или худого. Он было заикнулся при составлении духовной о них - но она как отрезала:
- Теперь это богородицыны дети…
Чудным показалось такое решение и Авдотье Ивановне. Но она пожала только плечами, дивясь странному желанию вдовы, и сказала мужу - отцу Якову:
- Что ж, значит, теперь в нашей семье будет не пятеро, а семеро.
К утру небо обложило тяжелыми черными тучами, полусумрак стоял весь день, а ночью повалил густой мокрый снег. Тяжелыми белыми хлопьями он падал и падал на черную неряшливую, неприбранную землю, растекался мокрыми лужами, стекал по крышам тяжелыми полновесными каплями. Падал и падал снег, и земля потихоньку преображалась, прикрывая свои грязные раны и выбоины белоснежной и мягкой пеленой, налипая на окна и крыши пушистыми шапками. Легкий ветерок сдувал гребни шапок, и мелкая пороша бежала по дорогам, закрывая низины пуховыми перинами.
Маша, младшая дочка баронессы, выскочила утром на высокое резное крыльцо поповского дома и остановилась в изумлении. Величественный белый ковер укрыл неказистую землю, сказочно прекрасной сделал всю окрестность. Белый полог затянул все неровности и величественно разукрасил деревья, налипнув пушистыми, на взгляд мягкими и шелковистыми, коконами на голые еще вчера сучья.
Ветер утих, снег лежал спокойно и бело, выглянуло неяркое зимнее солнце и ослепило, блеснув на снегу яркими искрами.
- Анюта, побежали! - с криком влетела в дом Маша.
И все семейство - детское - выскочило на просторный белый двор. Три мальчика разного возраста - от четырнадцати до пяти - и две девочки-поповны да две дочки вдовы барахтались в белом мягком покрове, хохотали от внезапно налетавшего снежка, бросались комками легко слипавшейся белой массы, резвились и прыгали так, как будто никогда не видели такой красоты и такого снега.
Дети есть дети. Мать тихо умирала на мягких перинах в поповском доме, а они весело носились по огромному пустому двору и хохотали от внезапно и случайно налетевшего веселья, хохотали до истерики, до рыданий. Салопчики их намокли, ноги хлюпали в растоптанных башмаках, а они хохотали и хохотали, все обсыпанные первым сказочно мягким и таким теплым снегом.
Внезапно на крыльцо вышел отец Яков в черной рясе и черной скуфье, с большим серебряным крестом на груди и грустно, внимательно посмотрел на расшалившихся ребят.
- Идите в дом, - тихо сказал он, но этого тихого голоса было достаточно, чтобы расшалившаяся ребятня сразу умолкла.
Авдотья Ивановна веником счистила с Маши и Ани налипший снег, велела им раздеться и тихо повела в комнату, где под низким белым потолком лежала их мать. Такая уже незнакомая, такая уже чужая.
Она уже не могла говорить и только тоскующими молящими глазами смотрела на своих девочек.
- Поцелуйте матерь свою, - тихо приказала Авдотья Ивановна, и девочки осторожно подошли к постели матери. По сторонам деревянной кровати горели свечи, но сквозь небольшие оконца заглядывал в комнату солнечный свет и косыми полосами ложился на лицо и исхудавшие руки матери.
Они осторожно встали на колени, припали к рукам, которые уже не могли двигаться, и одновременно подняли глаза к лицу, дорогому и уже незнакомому. За эти пять дней мать исхудала до костей, кожа щек пожелтела и запала, глаза, молящие и скорбные, ушли глубоко в глазницы.
- Маман, - заплакала Анна, больше от того, что не узнавала свою мать, а Маша все никак не могла понять, куда же делась их мама и почему эту страшную и изуродованную болезнью женщину она должна называть матерью.
Был исход второго часа пополудни пятого дня.
Молящий скорбный взгляд тускнел и покрывался словно бы пеленой.
Отец Яков подошел, провел рукой по лицу матери и закрыл ей глаза.
- Ваша мать преставилась, - тихо сказал он и тут же начал читать заупокойную молитву.
Девочки все еще смотрели на тело матери, прикрытое мягким пуховиком, потом Авдотья Ивановна увела их в другую комнату…
Глава вторая
Коротенький зимний день давно погас, бледное северное небо вызвездилось мерцающими искрами, а на перекрестках и у сторожевых будок зажглись первые костры, сгущая неясную темень вокруг в непроглядный мрак. Караульные в тулупах до пят, шапках-треухах и валеных сапогах постукивали колотушками, извещая горожан, что они при службе, охраняют их покой и сон. Ночные тати пробирались по скользким дорогам вдалеке от караульных, знали все минутки их смены и дремотного бдения и не попадались в руки жестоких и проворных стражей. И назавтра кто-нибудь обязательно плакался на плохую стражу, что не уберегла его добро.
Пара вороных бойко постукивала копытами по примерзшей колее, взбивая копытами комья снега и отбрасывая их на кучера и облучок, стуча ими в передний бок кареты.
Никита Иванович Панин сонно покачивался в карете, распахнув бобровую шубу и сдвинув набок тяжелый и теплый парик о трех локонах, без которого никогда не ездил на званые балы и праздники при дворе.
Ехать было недалеко. До царского дворца от Мойки, где он снимал этаж в огромном доме богатого купца Перекусихина, всего-навсего версты три, можно было бы пройти этот путь пешком, да еще и прогуляться на морозце и свежем воздухе после жаркого, пахнущего поленьями и сгоревшим пеплом воздуха в доме купца. Однако прийти во дворец пешком было противу всяких правил - столичные остроумцы сразу занялись бы обсуждением доходов и трат Никиты Ивановича, а ему ох как не хотелось попадать на язычок сплетников и острословов.
У парадных ворот дворца уже скопилось великое множество саней с разного рода повозками - были тут и старые разбитые рыдваны, и щегольские саночки с лебедино-выгнутыми передками, и длинные тарантасы с добротным запасом теплых одеял внутри, и величественные кареты с золотыми гербами, и простые возки, запряженные одной клячей.
Никита Иванович приметил старую развалюху Александра Ивановича Шувалова и усмехнулся про себя: "Богатейший на России человек, начальник тайной канцелярии, одно имя которого нагоняло страх, а вот поди ж ты, всегда жалуется на плохие достатки, экономит на каждой копейке, даже жену и дочь одевает не по меркам теперешней моды, а велит юбки шить на два аршина уже, чем полагается. И одет не славно, и жену и дочь содержит в большой строгости". Никита Иванович не понимал этого - неужто человек с собой в могилу возьмет все свое богатство. По Никите Ивановичу - есть, так трать, ешь, пей, веселись, живи в свое удовольствие, нет - что ж, затяни потуже пояс.
Никита Иванович никогда не был богачом. Отец его умер, едва ему минуло восемнадцать, и перед смертью строго наказал: "Теперь ты старшой в семье, за всеми приглядывай, всем путь-дорогу определи, девок замуж выдай, брату помогай". И Никита Иванович свято соблюдал отцовский завет. И не было у него зависти ни к роскошным особнякам - он всегда нанимал квартиру, ни к роскошным нарядам - а уж знать как только не рядилась в золотые камзолы! Правда, всегда был чист и опрятен, один и тот же камзол, расшитый золотом, надевал на все приемы и люто ругал камердинера Федота, если хоть один волосок выбивался из его пышного парика о трех локонах.
Санки Панина с трудом уместились в ряду карет. Федотка спрыгнул с запяток, поспешно распахнул дверцу и опустил подножку. Никита Иванович неспешно сошел по крохотным ступенькам, махнул рукой Федоту, чтобы тот следовал за ним снять шубу и обмахнуть камзол, поднялся на высокое парадное крыльцо, по пути важно раскланиваясь со знакомыми, и вступил в переднюю залу, где толпилось уже так много народа, что продвигаться было почти невозможно. Никита Иванович скинул на руки Федоту шубу, поправил перед громадным зеркалом парик, оглядел себя и остался доволен. Ни показного блеска, ни гигантских перстней, ни больших лент с наградами и орденами, но статен, высок, светел лицом. И дрогнул в душе. Увидит, сейчас увидит он ту, по которой столько лет сохло его сердце. Но виду не показал и неспешно двинулся в парадный зал…
Зал сверкал. Тысячи свечей в громадных канделябрах так и горели на расшитых золотом мундирах, играли в бриллиантах и рубинах, отсверкивали в голых плечах декольтированных дам, переливались в их тяжеленных ожерельях и серьгах, подвешенных по моде этих лет на одно ухо, в драгоценных камнях браслетов и диадем, золотили парики и искусно взбитые прически, украшенные павлиньими перьями, живыми розами, затейливыми корабликами.
Никита Иванович оглядывал зал, раскланивался с теми, кого знал, и с интересом присматривался к незнакомым. Негромкая музыка оркестра из итальянских музыкантов создавала волнующую подкладку говора, шума, смеха, огромной толпы разряженных придворных.
Внезапно, словно по команде, гомон стих, музыка умолкла, а перед высоченными, изукрашенными тонкими листами золота резными дверями появился церемониймейстер с большим золотым посохом и, трижды стукнув тяжелой палкой о пол, громогласно объявил:
- Ее императорское величество Елизавета Петровна…