- Что ж, я мог бы заставить вас и силой, но нам такие не нужны. Поэтому я с вами по-доброму, по-человечески… - Опустив автомат, он снова садится к костру. - Да только, скажу я вам, ничего вы не выиграете. Всюду идет борьба. Фашисты, отступая, грабят, убивают. Ничего не выиграете. Ведь, может, он поджидает вас дома, чтобы перерезать, как баранов.
Они молчат, испытывая чувство скрытой враждебности к человеку, который их одолел, пристыдил.
Незнакомец переводит взгляд с одного на другого, будто выбирая, кто из них податливее, кто скорее подчинится его воле, воспримет его идеи. Но видит лишь опущенные глаза, безразличные, усталые лица. Догорающий костер, темный, безрадостный лес и эти лица, эти люди - словно воплощение безнадежности. Незнакомца тоже охватывает чувство безнадежности, знакомое, испытанное не раз. И теперь он говорит тише, с какой-то покорностью, будто убеждает не только их, но и себя:
- Всюду идет борьба, и никуда вам от нее не уйти, А в бою лучше вооруженному, чем безоружному.
В ответ на это Яно глубоко вздыхает:
- Ну да… по-человечески. Каждый живет по своему разумению. Вот и мы… домой идем…
- Но ведь это - измена!
Злые, колючие глаза Дюро впиваются в незнакомца.
- Какая еще измена? Нас позвали - мы пошли. Мы же видим, не слепые: народ страдает, надо помогать. Вот мы и пошли, а там неразбериха, бестолковщина. Паны норовят спрятаться куда-нибудь подальше, где не опасно. Патронов нет, еды нет - никакого порядка. Только немец выстрелит, а тебе уже приказывают отходить. И все только отходить, отходить! Разве это война? А потом распустили по домам… Какая же это измена?!
Незнакомец опускает голову:
- Да, все так. Так и было. Ты правду говоришь. Но есть и другие люди, те не сдаются. Нельзя сдаться, даже смерти нельзя сдаться.
- Эх, легко говорить! - вздыхает Ондро.
Мацо, который до этого не принимал участия в разговоре, с подозрением смотрит на незнакомца.
- А ты, бородач, кто таков, что ведешь такие речи? Небось ты этот… большевик?
Незнакомец резко вскидывает голову:
- А что, если и большевик?!
- Ну, тогда тебе, конечно, не все равно. Да немцы с тебя шкуру спустят, из кожи ремни нарежут, если ты попадешься им в руки. А мы… мы - другое дело…
- Глядите, как бы не вышло промашки. Фашист - враг, а если ты честный человек, то должен с ним бороться. И тут уже неважно, коммунист ты или нет… Ведь он держит на мушке всех.
Яно ощущает растерянность. Он немного стыдится незнакомца. Тот ведь небось подумал о нем: "Мужик как дуб, а удирает!" Но Яно никак, даже на минуту, не может прогнать мысль о доме, о хозяйстве, о жене. И говорит, стараясь не смотреть на незнакомца:
- Так-то оно так. У каждого свое на уме. Ты коммунист, вот и думаешь так, как коммунисты, а мы хозяева, у нас свои заботы, хозяйские.
- Вот именно, хозяйство ждет… - вздыхает Ондро.
- Ступай-ка ты своей дорогой, сынок, - произносит Дюро нетерпеливо, - а мы пойдем своей…
- Значит, не идете с нами?
Он оглядывает их по очереди, и они один за другим склоняют головы. И молчат.
- Мы здесь в долине, совсем рядом. Не пойдете? Незнакомец встает. Поправляет плащ-палатку.
- Да нет уж, - откликается Дюро на удивление миролюбиво, без обычной злости. - Мы своей дорогой…
- Что ж, прощайте…
- Прощай…
Незнакомец делает несколько шагов, но потом вдруг останавливается и бросает сидящим у костра, которые смотрят ему вслед:
- Эх, как бы не пожалели вы потом, попомните мои слова! А если спохватитесь, знайте, что меня зовут Михал. Здесь меня везде знают. Михал!..
Последнее слово он прокричал уже на ходу. Они сидели безмолвно, вслушиваясь в удаляющиеся шаги. Звуки постепенно затихают и наконец исчезают совсем.
- Засыпь костер, - говорит Дюро, - пойдем.
- Ночью… не хотелось бы, - вздыхает Ондро.
А Яно уже копает саперной лопаткой рыхлую землю, засыпая кострище. Они поднимаются, поправляют шинели, вещевые мешки. От костра, засыпанного землей, с легким сипением поднимается едкий дым.
- Ну… с богом…
Они пускаются в путь, пробираясь в темноте. Нет никакой тропки, да если бы она и была, все равно ее не увидишь. Но Дюро, идущий впереди, слегка наклонившись, как ходят по горам, шагает уверенно. Спутники устало тащатся за ним. Они взбираются все выше и выше, преодолевая непроходимые дебри, продираются сквозь заросли малинника на вырубках, а потом начинают карабкаться на скалы, скупо поросшие низкими искривленными соснами.
Занимается хмурый, холодный день, когда они выходят на гребень гор. Отсюда уже видны родные горы и спускающиеся к югу долины, увенчанные зелеными шапками буковых лесов, широкие холмы и прилепившиеся на склонах белые усадьбы.
Сидя на камнях, путники отдыхают, глядя вниз и стараясь различить сквозь мутную пелену рассвета свой дом.
Они встают почти одновременно.
- Здесь мы разойдемся, - говорит Дюро. - Каждый пойдет своим путем. - И, не прощаясь, первый начинает спускаться, выбирая дорогу среди нагромождения камней.
Яно и Мацо идут вместе до самого Мокрого холма, Чем ближе дом, тем смелее становится Мацо, тем больше развязывается у него язык. И все его слова только об одном - о хозяйстве: сумел ли отец, уже старик, дряхлый старик, присмотреть за домом, вспахали ли землю под озимь, не растащили ли у них овец, сколько скота реквизировали для партизан, не увели ли скот немцы?
Яно не отвечает. Да он и не слушает, думая о своем. Что ему хозяйство? Оно у него невелико, бояться не за что. Лишь бы Гана, жена, здорова была, а зиму они как-нибудь перезимуют, хоть впроголодь. Ведь больше всего его и тянет домой Гана: они только в этом году поженились, после пасхи, а летом и времени не было вдоволь с ней помиловаться. Гана что огонь, как посмотрит, так сразу загоришься… Мацо прервал его мечтания, толкнув в бок:
- Ты слышишь? Я говорю, крестьянину всегда худо. Сколько сил положишь, прежде чем что-нибудь наживешь, а тут вдруг приходят - и давай! Все им давай! Вот и бородач тоже: дескать, идите воевать, хе-хе-хе… Бродяга, нищий, у него и гроша за душой нет, чего ж ему не воевать… А я… Мне-то зачем воевать? Или, может, потом они придут на меня работать, убыток возместят?! Воевать… Ступай себе воюй, хоть переломай все кости…
- Но ведь… - начинает Яно и сразу замолкает. Ему вдруг становится противно идти вместе с Мацо, слушать его. Нет, он-то не такой, он другому зла не пожелает. И тот чужак у костра ему понравился. Яно любит смелых людей.
Около Солиска они с Мацо расстаются.
- Здесь я сверну… наискосок…
Моросить перестало. Туман понемногу поднимается из долины, облака становятся белее, легче. Еще остается пройти пастбище, а за ним - лес. Яно прибавляет шагу. На опушке леса снимает с плеча винтовку, старательно обтирает ее полой шинели и прячет в дупло бука.
И в тот же миг слышит жалобное блеяние овец. Он вздрагивает. Непонятно откуда появившееся тоскливое предчувствие сжимает его сердце. Он пускается бежать и видит на опушке вымокших овцу и барана. Это его старая овца Корнутка и баран Дюро. Он узнал их, но не остановился, а побежал дальше, подгоняемый дурным предчувствием.
Еще немного остается пробежать по тропке, вон поворот, за ним - его усадьба. Но у поворота Яно останавливается как вкопанный. Ноги его подкашиваются, и он опускается на землю. Перед его глазами - пожарище. Из земли торчат лишь низкие каменные стены погреба, все остальные строения сгорели дотла. Яблони, стоявшие у дома, обуглились.
Яно сидит. Сколько уже так просидел, он и сам не знает. Тупой, бесчувственный взгляд его обращен на загубленную усадьбу.
Из-за стен погреба показывается маленькая сморщенная старушка в черном. Заметив сидящего Яно, она заламывает руки:
- Ах, сын мой…
Яно с минуту тупо глядит на нее, потом словно оживает, пробуждается. Лицо его постепенно принимает осмысленное выражение.
- Ах, сын мой любимый, лучше бы тебе не возвращаться! - Она стоит над ним, дрожа от тяжкого, невыплаканного горя.
- Что случилось, мама?
- Пришли сюда изверги немецкие и сразу: "Где партизан, где партизан?" Все-все забрали, а потом подожгли…
- А… Гана?
Старушка склоняет голову.
- Что с Ганой, мама?
Старушка плачет. Яно вскакивает, хватает ее за узкие, худые плечи.
- Да говорите же, не томите душу!
Мать, всхлипывая, начинает рассказывать:
- Ох, жена твоя уже покойница, ее уже и похоронили. Приглянулась она этим окаянным, шестеро на нее накинулись. Звери лютые! Она исцарапала их, да нешто могла со всеми совладать?.. А потом, как ушли, лежала будто мертвая, ни слезинки не обронила. И только раз мне сказала: "Господи, мама, да как же я такая покажусь Янко?" Ночью я немного задремала, а утром гляжу - она на яблоне висит, на веревке…
Яно стоит неподвижно. Все тело у него будто окаменело, и он не может ни пошевелиться, ни словечко вымолвить. Так и стоят они безмолвно: она - маленькая и дрожащая, он - большой и бессильный.
- А я здесь дожидаюсь тебя, сын мой, чтобы ты тут душу живую встретил…
Яно смотрит на нее, и глаза у него мутные, невидящие.
- Вам нельзя тут оставаться, мама. Ступайте к людям. Найдутся добрые люди, которые вас примут. Как-нибудь у них перебьетесь…
- А ты, сын мой?
- А я… я пойду…
И он, медленно повернувшись, тяжелым шагом идет по тропке к лесу.
- Ах, сын мой любимый…
Яно не оглядывается. На опушке леса он останавливается, достает из дупла винтовку и идет в ту сторону, откуда пришел.