Михаило Лалич - Михаило Лалич: Избранное стр 58.

Шрифт
Фон

В стороне от дороги видим старое дерево. Может быть, там источник. Мы охотно сделали бы там привал, но нам представляется, что мы не отошли еще достаточно далеко от крика, крови и мяса, которое уже начинает разлагаться на солнце.

Видо говорит, что за горой стреляют. Мне тоже раза два послышались выстрелы, но я промолчал. На юге появляется дым, он ширится и коптит небо. Потом несутся крики. Трудно определить, кричат победители или жертвы. Мы пытаемся определить, в каком селе это происходит - боимся за Левади и Хортьясис. Навстречу нам несутся Ираклис и Влахо Усач.

- Бегите, бегите! - кричит Влахо.

- От кого?

- Германы, - бросает Ираклис, приостанавливаясь.

Я сую ему в руки пишущую машинку, он смотрит на меня так, словно я убил его отца, озирается по сторонам, соображая, что делать, сует машинку под ближайший куст и прикрывает ветками.

С трудом мы заставляем их взять с собой раненого. И вскоре раскаиваемся, боимся, бросят они его, чуть отойдут подальше.

Дым застилает небо уже до половины. Горит село. По-прежнему слышны крики - они поднимаются из дыма, точно кричащие всполохи огня.

Догорело… Криков больше не слышно, их сменяет гомон - вдоль межей бегут люди, безоружные и вооруженные старыми берданками. Спрашиваем, почему не защищают село, они смотрят на нас хмуро, отвечают:

- Нет патронов!..

Когда появляется вестовой Мицаки, нам становится ясно, что о борьбе не может быть и речи. Сам он идет на север, где действует Девятнадцатая бригада. И мы отправляемся с ним.

Если не разыщу Миню Билюрича, найду Шумича или хотя бы их след. Мы возвращаемся на шоссе. Изрешеченный фашистский автомобиль жарится на солнце. Кто-то из убегающих содрал киселя и ремни с мертвых. Шофера столкнули с руля, иначе не смогли бы его раздеть. Продырявленный сапог валяется возле головы лысого унтера.

Прошлое в горах дает о себе знать в два голоса

I

Мицаки выбирает узкие, едва заметные на открытых местах, стертые временем и давно нехоженные тропы, предоставленные тишине и забвению. Они внезапно теряются, как сквозь землю провалились, но ногами их чувствуешь даже в темноте. Пока мы спускаемся, нам словно помогают неведомые силы, они охраняют парящие вокруг души хлебопашцев, возделывавших здесь землю, и пастухов, оставивших здесь следы своих ног. В голых местах Мицаки, словно по невидимому шнуру, безошибочно связывает оборванную нить прошлого с будущим. Когда подходим к оградам, он умело находит в них дыры, прикрытые терновыми ветками, и потом бережно кладет их обратно, чтоб не заметили, куда мы прошли. Можно подумать, что он козий пастух, контрабандист или разбойник-гайдук, но он рабочий-механик из Салоник. В борьбе за новое, за правду не всегда удается идти прямым путем. В борьбе нельзя идти напролом: противная сторона заставляет идти и вкривь и вкось, увертываться, искать лазейки, возвращаться к старине - на брошенные тропы к давно забытым уловкам.

Звякнет фляга или хрустнет под ногой ветка, все дружно шипят на виновного. Дважды это случилось со мной - я устал и забыл, где нахожусь. Еще раз звякнет - выброшу флягу, чтоб меня не срамила. Луна застает нас среди равнины. Мицаки смотрит на небо и грозит ей кулаком. И в самом деле, она нас подводит: в темноте мы спокойно проскочили бы мимо бункера, а теперь придется торчать целый день в долине. Но Мицаки не сдается, он спешит дальше, не теряет надежды. Слышно, как по дорогам вышагивают патрули, они нарочно топают и громко разговаривают. В деревнях кипит заливистый собачий лай, провожающий беглецов и преследователей, словно это одно и то же. Курить нельзя, поэтому меня клонит ко сну. Я гоню его, а в голову лезет дурацкая мелодия, и я напеваю в такт дыханию и шагам. Гоню и ее, но ей на смену приходит припев далматинской песенки:

Чири-бири-бела,
Чири-бири-бела,
Чири-бири-бела,
Маро, стану я матросом…

Стрельба по идущим впереди нас беженцам заставляет Мицаки свернуть вправо. Он поминает богородицу, чтоб установить равновесие и облегчить душу. Мы переходим полотно узкоколейки, которая идет от Сараклия. Где-то близко озеро, потянуло сыростью. Тропа ведет через камыши. Слева доносятся крики петухов, справа кваканье лягушек и шуршание камышей. Вспугнутые водяные птицы взлетают из-под ног с резкими криками страха и протеста. Некоторые звучат сердито, И я невольно вспоминаю женщин из Врезы и Меджи: на спине они тащат в колыбелях детей, спасаясь от карательного отряда, и проклинают: "Дай бог, чтоб тому, кто заварил эту кашу, мозги бы вышибли! Дай бог тому, кто закружил это коло, решиться ума!"

Чири-бири-бела,
Чири-бири-бела,
Чири-бири-бела…

Без конца! Мне кажется, что ночь никогда не кончится. И уже никогда не наступит рассвет, да и не может, пока мы скользим из одной лужи в другую. А может, мы кружим: мы заколдованы и потому кружим, что закружили это коло. Ведь уговорились же старики схватить нас, обвинив в сожжении чернорубашечников, и выдать итальянцам в доказательство своей лояльности к великой державе, чья королева - "нашего леса лист"… Если нас в самом деле схватили, выдали и расстреляли, как это сделали с тысячами других, - тогда бродим здесь не мы, это блуждают взад-вперед по кромешному аду наши души, лишенные тел…

Можно идти дальше, ночь, пронизанная сетью золотистых жил и жилок лунного сияния, будет еще долго длиться. Но жилки становятся все прозрачнее и напоминают рассыпанную под ногами янтарную пыль - потому Мицаки приказывает остановиться и забраться с головой и ногами в мелкий кустарник, что растет у края лужи. Заползаем, не обращая внимания на грязь, и стараемся не заснуть, пока все не устроятся. Неважно, жестко или мягко, воняет или благоухает, мы свободны от таких восприятий, как, наверно, и от многих других, например от желания любить. Освободиться бы еще от рабских инстинктов голода, жажды, необходимости спать, и нам бы стало легче бороться, только не знаю, ради чего бороться и как жить, не подохнув от тоски. Я погружаюсь в эти мысли и опускаю голову на чей-то мокрый плащ - то ли на плащ, то ли на крыло итальянской палатки, а под окном собрались беранские мясники, разделившиеся на православных и мусульман.

Одни поют: "Царь, Калумпер-перо, позволишь ли пройти мне с малым войском?"

А другие отвечают: "Со страхом и трепетом, с силой на поругание…"

Разбудили меня прыгающие с вышки в бассейн городские юноши. Я открываю глаза и смеюсь: это буйволы, они не прыгают, а валяются в луже. Вытянули над водой длинные морды и закрыли от наслаждения глаза, одни рога торчат и чуть спина. А другие до того вывалялись, что и рога у них в грязи.

Где-то женщины вальками колотят белье. Буйволы наконец выбираются из болота и продираются, вытянув головы, вперед, сквозь кусты. Один из них подошел ко мне и смотрит, как на неразрешенную загадку. Мотнул головой: нет, не разрешишь! Заморгал, чтобы согнать муху, и мутная слеза скатилась из глаза в грязь - вот наконец и надо мной живая душа обронила слезу.

Женщины покончили с бельем, их больше не слышно, и они уже не наводят меня на грешные мысли. Ушли и буйволы. Черный по соседству храпит, как паровоз, - никак не может смириться с тишиной даже в чужой стране. Видо отрывает стебелек, щекочет его и заставляет повернуться на бок. Затих, словно его и нет, а это на него не похоже. Мои часы остановились, и я не знаю, сколько времени. Стучат только часы голода и беспрестанно переворачивают то вверх, то вниз пустые кишки. Мы решили не признавать голода, так вроде легче его переносить. Скручиваю цигарку и закуриваю. "Не так уж плохо, - утешаю себя, - лежишь или ходишь, все засчитывается в срок службы, и даже то, что дышу, в тягость неприятелю". Там, на Лиме и у Кома, некоторые по незнанию думают, что я так и не рассчитался за свою шкуру. Знают не знают, какая разница, важно, что есть на самом деле и чего уже нельзя изменить. Порой довольно одного желания, потому что оно почти семя. И когда я терял всякую надежду, когда мне казалось, что все кончено, оставалось живое желание положить еще один кирпич на улучшение "того мира юдоли. И оно связывало меня с жизнью: порой это была любовь, порой жалость, а чаще образ Мини Билюрича, который днем парил передо мной далеким дымком, а ночью - отсветом огонька.

Смрад болота и буйволов временами густеет и становится невыносимым. Разогретая земля бродит от невидимых грибков, плесени, семян и одевается испарениями, чтоб уберечь беззащитную жизнь от солнца. Мицаки возвращается из разведки усталый и невеселый, но с флягой теплой воды. Он раскаивается, что повел нас, одному пробраться легче, хотя он об этом и не говорит. Поесть он ничего не принес: либо село далеко, либо не решился к нему подойти. Вместо обеда Душко хлебнул воды, Черный и Видо тоже попробовали. Вуйо и я бережем жажду для чистого источника. Душко глотнул снова, раз, другой, третий и нахмурился.

Тени незаметно переменили направление и теперь падают через истоптанный берег в воду. Комары роятся над грязной лужей. Поднявшись над тенью, они становятся золотистыми, а потом теряются в вышине. Наконец Мицаки говорит, что пора трогаться, и ведет нас по буйволиной тропе. Тени заметно удлиняются - это единственное быстрое движение, в котором наши шаги теряются, как полет мошкары в камышах.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора