2
Новый Хасан?
Халхин-Гол?
Нет, - видать, это что-то пострашнее.
В дверях аудитории стоит неуклюжий широкоплечий Степура, их друг и однокурсник. Никогда Таня не видела его таким. Губы бледные, прерывисто дышит, хочет заговорить и не может, будто что-то застряло в горле.
Богдана это бесит.
- Говори же!
Степура тяжело двигает толстыми губами:
- Бомбили ночью Киев… Севастополь… и еще какие-то города…
- Ты откуда знаешь?
- Весь город знает… Только вы тут как на острове… Я тоже сидел читал, потом вышел за папиросами, а там уже все кипит. Громкоговорители разрываются, людей на площадях тысячи… Так-то, брат Таня. - Степура с горечью посмотрел на девушку. - Бомбы летят, вот какая история. А мы пели: "Если завтра война…"
Достав из пачки папиросу, он пытается закурить, но спички ломаются одна за другой. Наконец одна зажглась, он подносит ее к папиросе, и Таня замечает, как грубая рука его еле заметно дрожит, и сам он, неуклюжий, кряжистый, кажется ей сейчас удивительно беззащитным.
- Как бандиты напали, - говорит он. - Без предупреждения, вероломно, бесчестно…
Богдан, нахмурившись, стоит у стола над раскрытым конспектом, словно вспоминает что-то. Потом решительно закрывает конспект, складывает тетрадь к тетради аккуратной стопкой. Таня невольно фиксирует каждое его движение. На какой срок складывает он свои конспекты? Когда их снова откроет?..
Они выходят.
Таня все не выпускает его руку. Как ухватилась в аудитории, так и не выпускает, держится инстинктивно, будто предчувствуя разлуку.
В коридорах - вече новгородское. Студенты разных курсов, толпясь тут и там, возбужденно гомонят, спорят.
- Этого надо было ждать!
- Но ведь договор о ненападении на десять лет?
- Фашизм есть фашизм!
Двери аудиторий распахнуты настежь - теперь не до наук. Скорее на улицу! Сердцу хочется услышать, что это всего-навсего какое-то ужасное недоразумение, что оно вот-вот разъяснится и опять все будет как было.
На первом этаже, проходя мимо военной кафедры, увидели через приоткрытую дверь Духновича. Худой, сутулый, он стоял посреди комнаты над миниатюр-поли-гоном, и по его едва заметной улыбке было видно: он еще ничего не знает и думает, вероятно, не о муляжном этом рельефе, не о войне, которая уже ворвалась в тишину аудиторий, а о чем-то другом, далеком.
- Мирон, слыхал?
- Что именно?
- Война!
Лицо его скривила недоверчивая ухмылка.
- Я еще не подготовился, - ответил он шуткой.
Но вид у них был слишком необычен, чтобы можно было подозревать розыгрыш.
- Собирайся, брат…
Военная кафедра. Это та самая комната, где им так надоедал придирчивый и педантичный майор, руководитель кафедры, где так осточертели им потрепанные военные плакаты на стенах, носатый противогаз в разрезе, учебный пулемет с дырочкой, просверленной в патроннике… Остановившись перед огромным столом с бутафорским полем, словно другими глазами рассматривают "пересеченную местность" с крохотными холмами и речками. Гипс, раскрашенные опилки, изображающие траву, метелочки деревьев… Как убого! Неестественная желтизна хлебов и ядовито-зеленый простор лугов, и речка, и лесок - все мертвое, неправдоподобное, засохшее, будто сама война вставала в образе этого неживого пейзажа. Мертвый ландшафт лежал перед ними вполкомнаты, а им виделась живая степь, с ее запахами, с дозревающими хлебами, и ветер полевой, и небо, полное жаворонков, и радуги, что над полями светятся сочно! Бомбы упали сегодня на хлеба. Где-то их уже топчут танки, кромсают снаряды…
На муляжных пригорках распластался портфель Духновича. Он туго набит книгами, а сверху, на портфеле, лежат замусоленные военные уставы - Духнович никак не мог постигнуть всю их премудрость и сейчас, похоже, снова зубрил, готовясь к пересдаче зачета. Как-то получалось, что Духнович, этот факультетский философ, охотно и легко штудировавший даже внепрограммные науки, до сих пор так и не смог осилить Устав караульной службы, не научился как следует "козырять", ходить с компасом по азимуту на занятиях в лесопарке, где он всякий раз сбивался с заданного направления, вызывая насмешки товарищей и недовольство преподавателя.
- Ну как, друже? - кивнув на уставы, обратился Богдан к Духновичу. - Одолел?
Духнович скривился, что должно было означать улыбку.
- Эти уставы нагоняют на меня какой-то ну просто мистический ужас. Они будто на санскрите написаны: сколько ни расшифровываю, никак не доберусь до смысла.
- То уже вчерашнее, - печально заметил Степура. - Теперь, видно, не такие зачеты будем сдавать.
Они вместе вышли на улицу. Все как раньше: спокойная зелень деревьев, и день тихий, ни солнечный, ни облачный, в теплой дымке мглистой; но тревога как бы разлита в воздухе, она уже проникла в город, в души людей.
Сумская клокочет. На перекрестке, у репродуктора - толпа. Особенно людно в парке, возле памятника Тарасу Шевченко. Все ждут чего-то, не расходятся… Суровый бронзовый кобзарь, склонившись над людьми, молча думает свою думу.
В толпе Степура заметил Марьяну и Лагутина. Они стояли обнявшись, чего раньше не позволили бы себе на людях. Он бледный, сосредоточенный и будто бы равнодушный к ней, а она прижалась, притулилась к нему плечом, будто говорит: ты мой, мой, я никому тебя не отдам…
Степура не может взять в толк, как он, Лагутин, этот худощавый белобрысый его соперник, может сейчас быть безразличным к ней. Если бы к Степуре так льнула она, любовь его давняя, безнадежная! Сколько мечтал о ней ночами, сколько стихов ей написал, а юна, ласковая, горячая, с румянцем калиновым, - для другого, который уже привык и, кажется, не дорожит ею!
Вверху между деревьями блестит на солнце могучая, литая фигура поэта, а ниже, вокруг пьедестала, - бронзовая покрытка с ребенком на руках, и повстанец с косой, и тот, который цепи рвет, и тот, который лежит раненный у переломленного древка знамени, и все вы, кто сейчас смотрит на них, - не ваша ли это судьба, вчерашняя и завтрашняя, темнеет суровой бронзой высоко меж деревьев?
Заглядевшись на памятник, Степура не заметил, как потерял в толпе Марьяну и Лагутина. На глаза ему попала стоящая поблизости незнакомая женщина с ребенком на руках; лицо женщины заплакано, а в широко открытых глазах - мольба о помощи, немой вопрос: неужели правда? Она смотрела на Степуру так, словно бы он мог еще опровергнуть это ужасное известие…
- Ты идешь? - услышал Степура позади голос Богдана. - Мы с Таней пошли.
Выбравшись из толпы, они двинулись вверх по Сумской, к студенческому городку. Духнович поплелся с ними, хотя жил в центре у родителей. Молча перешли на Бассейную, заглянули в знакомый магазин, где обычно брали хлеб, но сейчас магазин пуст: полки голые, хоть шаром покати. Возле другого магазина - шум, толкотня: расхватывают все, что есть, - мыло, спички, соль…
- С ума, что ли, посходили? - пожал плечами Духнович. - Зачем вам, гражданка, столько соли? - придержал он женщину, которая со свертками в обеих руках бежала навстречу.
С виду интеллигентная горожанка вмиг превратилась в сущую бабу-ягу.
- Что ты в этом понимаешь, чистоплюй? - люто набросилась она на Духновича.
И побежала, одарив студентов таким взглядом, что Тане стало не по себе; и в словах женщины, и в этих ее с бою взятых кульках Тане почудилось что-то страшное, пока еще далекое, но приближающееся, почувствовалось горе тех многострадальных матерей, обездоленных солдаток, которые, впрягшись в санки, отправятся по оккупированной земле сквозь вьюги-метели менять эти спички и мыло и будут замерзать с детьми, заметенные снегом на пустынных зимних дорогах. Этого еще не было, такого Таня и в мыслях не допускала, и все же слова незнакомой женщины глубоко ранили девушку, легли на душу тяжким предчувствием.
Шли и как бы не узнавали знакомых скверов, улиц, домов. В окнах квартир чьи-то руки уже обклеивают изнутри стекла полосками бумаги, крест-накрест, а во дворах роют щели, укрытия от бомб, - оказывается, есть такой приказ штаба МПВО.
Возле корпусов Гиганта увидели маленького красноармейца с кисточкой в руке, он что-то наклеивал на стену.
Подошли, прочитали только что отпечатанное, крупно набранное объявление - приказ о мобилизации. Обращение к людям, которых страна первыми зовет на бой. Годы, годы, годы…
- Все мои братья подпадают, - глухо молвил Степура. - И батько тоже.
- А мой давно уже там, - сказал Духнович: отец его был военным врачом. - Видно, теперь и мать призовут, она будет нужна… Один только я вот ни к селу ни к городу…
- Думаешь, нас это минует? - сказал Богдан, и Тане послышалась злость в его голосе.
Духнович растерянно захлопал глазами.
- А отсрочка? - Худое, веснушчатое, с рыжими бровями лицо его выражало удивление. - У нас же отсрочка до окончания университета?
Богдан нахмурился, глянул на Таню:
- Какие теперь отсрочки…