- И чеснок, видать, - прибавил он, увидя шелуху, - и винишко, - указывая на стопку, - ныне в цене эти вещи. Да баранина молодая, ни тебе кооперативная падаль… А знаешь, стерва, что одной жратвы ему на руп восемьдесят по тутошним ценам отпущено! - тихо, но яростно сказал Фома. - Мне власти не подадут! А жилье, а спаньем сена намял… На кой хрен мне малювателям безденежным пузо салить! Придумай что хошь, а как придет, чтоб назад повернул - все!
Он поел, завалился спать и захрапел, а потом вдруг перестал храпеть и крикнул с кровати:
- А деньги где?
Матрена вошла, сунула ему два рубля:
- На!
- А чего орать… Поохладись! Сторожи, как вернется, - сам я гол, чтоб голых холить… - Он повернулся на другой бок и заснул.
Матрена, накинув шаль, села на крыльцо и принялась тоскливо думать, как бы сказать человеку повежливей… Она думала, как сказать, но мысли невольно обращались к ее собственной жизни - неприкаянной, подневольной: приткнул дьявол к Фоме, и всю жизнь с ним волочись по колдобинам и трясинам. Если и светит радость, то болотные огоньком. "А куда от него? - спрашивала она сама себя и отвечала: - А некуда уже". Она вяло махнула рукой, свернула цигарку из доморощенного свирепого табака, поскольку городские папиросы Фома не разрешал покупать из экономии, и стала ждать постояльца.
Мать
Эта история началась в двадцатых годах.
У красного морского командира умерла жена. Остался сын Володька, семимесячный. Жил мальчик с бабкой, ма терью капитана, потому что часто бывал капитан в коман дировках, да и не мужское дело младенцем заниматься.
Приехал однажды капитан в Семипалатинск по делам службы. Застрял там на два месяца. Да пока жил в городе, влюбился в молодую казашку, слушательницу педагогических курсов, и женился на ней. Звали ее Зульфия, по-русски получалось Зоя, и когда меняла она паспорт, ей так и вписали - Зоя.
Отец Зульфии против женитьбы был, - специально из аула приехал:
"Сколько джигитов в горах, а твой и в седло не сядет с маху".
Позже, когда узнал, что свадьбу сыграли, вышел из юрты, соседей кликнул, объявил: "Дочери у меня нет. Поняли? Все". И соседи сказали: "Поняли, аксакал". И молча разошлись. Они уважали его за властный нрав и за то, что был он знаменитым чабаном.
В муже Зоя души не чаяла. Она гладила его русые волосы и всегда удивлялась их цвету. И синие глаза капитана тоже казались ей необыкновенными и единственными в мире. Сына Володьку взяли от бабки, и молодая женщина заплакала, когда малыш подошел к ней и впервые сказал: "Мама".
Время шло.
Мальчик рос.
И как-то она с беспощадностью поняла, что шестилетний белоголовый и курносый Володька ничем не похож на нее - черноволосую, кареглазую, смугловатую.
Она испугалась, что может наступить день, когда Володя усомнится, глянув в ее нерусское лицо, - она ли его мать. Или поверит толкам досужих людей: "Лицо у тебя, Володя, русское, а у матери твоей ничего русского нет. Да мать ли она тебе?" И она боялась, что тогда Володя не простит ей обмана, что он может отвернуться от нее или попросту охладеть. А для нее этот мальчик был всем: столько и бессонных ночей, и ласки, и заботы она отдала ему. И еще, он напоминал ей мужа. Когда тот уезжал в командировки, она в минуты особенной грусти вынимала мужнину капитанскую фуражку, надевала на мальчика и улыбалась радостно, - так он походил на отца.
Она долго думала и решила изменить - насколько возможно-свой казахский облик. Ей хотелось, чтобы люди находили в ней и в мальчике одни и те же черты.
Она отрезала у спящего мальчика прядь волос, пошла в лучшую парикмахерскую города и попросила покрасить ее именно в такой светлый цвет. А потом знаменитая косметичка научила ее так подводить глаза, что они теряли восточный прищур и продолговатость. Муж всплеснул руками: "Ну, теперь мне заново в тебя влюбляться надо!" - а мальчик сначала не узнал ее. Когда они переехали в другой город, соседи считали ее русской и "весьма привлекательной". Самое большое удовольствие она получала, если ей говорили: "Какие волосы у вашего малыша, ну точь-в-точь как у мамы!"
Так они и жили.
Когда Володе исполнилось пятнадцать, произошло событие, которое повергло мать в волнение.
Не раз она писала отцу, ответа не следовало, а тут пришло из Казахстана письмо - отец собирается приехать в гости. Пишет, что стар стал и тоска по дочери заставляет забыть обиду.
Зоя обрадовалась и растерялась, потому что из-за Володи опасалась пригласить его жить у них в доме.
Наконец решили с мужем поселить отца в гостинице. Сняли номер-люкс, но седобородый чабан остался недоволен:
- Куда поселили! Зачем пианино принесли, когда я только на домбре играю!
В ванной он путал краны с горячей и холодной водой: один раз ошпарился, другой раз окатился холодной водой и схватил насморк. На кровати ему тоже спать не нравилось. "Качает меня", - жаловался. И он устроился спать на ковре в гостиной. Дочка расстроила его своей внешностью- ни на кого из родни не похожа. По скулам только и можно признать, что течет в ней кровь джигитов Тарбагатая.
Объяснения дочки выслушал молча. Долго сидел, раздумывал, потом сказал наставительно и мудро:
- Мать-великое дело. Ты ему мать. Как ты поступила, пусть все так есть. Твой сын - мой род. Мальчик должен приехать ко мне, увидеть настоящие горы. Все.
И договорились на семейном совете, что на следующий год во время летних каникул отправится Володька с матерью в предгорья Тарбагатая, якобы к ее знакомым.
Они приехали на кочевье в горы весной. Старик их встретил с важностью и гостеприимством аксакала. Вида не подал, что родную дочь встречает, - как уговорено было, сделал.
Наутро к юрте привели лошадей. Володя неумело сел в седло, и дед учил его держаться в седле с выправкой, в такт лошади подпрыгивать при рыси, переходить на галоп и, всем телом подавшись вперед, вглядываться в одну дальнююточку. Он раскрывал ему красоту гор, вместе с ним на заре отправлялся в долины, где сверкали алыми лепестками "марьины коренья" в крупных каплях росы.
К середине лета Володя пил кумыс, как казах, и мог весь день покачиваться в седле, объезжая с дедом отары; мог, как истый горец, пустить в опор коня, пригнуться к его гриве и свистеть пронзительно и бешено при скачке. Он приезжал к юрте вечером, возбужденный, пыльный, черный от солнца, и кричал матери, расседлывая лошадь:
- Мама, мы завтра поедем на соколиную охоту!
И мать смотрела на него нежнейшим взглядом, к горлу ее подкатывался комок, она стремительно обнимала сына и говорила:
- Хорошо, мой мальчик.
Уезжали они в конце августа. Дед зарезал барана, приготовили бешбармак и ели по старинному обычаю, руками, запивая темным чаем из высоких пиал.
Потом Володя с матерью сели в повозку, которая должна была их довезти до райцентра. Дед, торжественный и печальный от предстоящей разлуки, протянул Володе домбру, древнюю, из морщинистого и сухого дерева: "Ударь по струне и сразу вспомнишь наши горы".
Дед долго стоял посреди дороги, пока не скрылась лошадь за уступом скалы, и Володя все время махал ему рукой. И мальчик ясно осознавал, что этот край с его орлами, лошадьми, седыми аксакалами и звонкими домбрами становится частью его судьбы.
Ярмарка
"Лучший вкус в щуках бывает с начала весны, когда имеют оне голубое перо".
Я сидел с художником Вячеславом Ивловым в келье Кирилло-Белозерского монастыря, приспособленной под современное жилье, и листал поваренную книгу XVIII столетия, взятую из фонда музея. От книги шел аромат древних пиршеств.
"Взять хорошую щуку, - медленно читал я, - согнуть и опутать шнурком, положить в кастрюлю надлежащей величины с солью, перцем, луковицами, натыканными гвоздикой, лавровым листом, корками белого хлеба, тремя бутылками вина белого и одной красного; присолить слегка. Варить на сильном огне, чтоб вино вспыхнуло и выгорел® столько, чтоб оказалось меньше бутылки. Положи тогда полфунта лучшего масла коровьего и составь кастрюлю на самую горячую золу. Приправь немного корицею и митонируй целый час. Подкладывай временно по кусочку масла, вымешивая, щуку вынь, соус поувари и облей оным щуку".
- Да, - протянул Вячеслав, и я заметил, как у него вздрогнул кадык, - умели люди поесть… Пошли на ярмарку, поглядим, чего там наготовили, - с тайной надеждой добавил он.
Еще накануне на площади, продолговатой и булыжной, соорудили деревянные лотки, будки; самодельные художники из Дома культуры расписывали их фанерные стенки - завитыми кренделями, сдобными пирожками, высокими круглыми хлебами. Сколотили и трибуну. Перед ней разложили автомобильные шины, насыпали в середку их землю и воткнули цветы.
Мужчины собирались в кружок, громко переговаривались друг с другом, а женщины толпились в гостином ряду, выглядывая обновы, примеряя и прицениваясь.
Но вот усилитель разнес по округе: "Дорогие товарищи!.." Первых ораторов слушали внимательно, потом стали переминаться с ноги на ногу, уставая от однообразия речей; толпа медленно зашевелилась, утекая в густой сад, который примыкал к площади. Там рассаживались на скамейки, беседовали вполголоса, изредка прислушиваясь к тому, что говорили на площади.
А тут еще выпал из гнезда вороненок, стукнулся мягко о цветочную клумбу, встрепенулся и пошел вперевалочку по саду, возбужденно озираясь и вскидывая клюв. Когда к нему подбежали, он взмахнул крыльями, открывая белые пушистые разводы, отлетел на несколько шагов и вновь пошел, гордо, независимо и воинственно.
- Гляди-ко - вороненок! - закричали люди, смотрели на него, как на что-то необыкновенное.
…На площади загремел аккордеон, дробно ударили каблучками плясуньи.
- Дают! - выдохнули восхищенно зрители.