Первой блокадной весной…
Я никогда не соглашусь с тем, кто станет утверждать, что не было в блокадные дни своих радостей, своих маленьких праздников.
Помню, как в мае на углу Большого проспекта и Введенской подростки катались на велосипеде, а на рамах восседали их подружки. Они так озабоченно занимались своим делом, так старательно кружились на торцовом пятачке, что казалось, нет войны, нет обстрелов, а есть только влюбленные парочки да еще цветущая сирень в сквере.
Как-то в ослепительно синий день я вышел из ворот нашего дома и столкнулся лицом к лицу с мамой, возвращавшейся с работы. Мы остановились друг перед другом. Она ничего не говорила и только изучающе, словно давно меня не видела, смотрела в мое лицо, разглядывала… И вдруг губы ее дрогнули. Наверно, при солнечном свете она отчетливо увидела и бледность моего лица, и запавшие глаза, и темные разводы под глазами. Я нисколько не подрос за военную зиму, а недавно, отправившись в баню, неожиданно потерял сознание.
Я увидел, что у мамы появились слезы.
- Ты что? - спросил я.
- Ничего, - она отвернулась.
- Нет, чего ты? - допытывался я.
- Понимаешь, я не могу спросить тебя: "Что ты хочешь, мой мальчик?"
- А ты спроси.
Мама печально улыбнулась:
- Ну хорошо: что ты хочешь, мой мальчик?
- Сапоги, - твердо сказал я.
- Какие сапоги? Разве у тебя нет обуви? - удивилась мама.
- Есть, но мне так нужны сапоги!
В те дни у всех ленинградских мальчишек появилась своя мода: брюки навыпуск, тельняшки, хромовые сапожки. Каждый из нас мечтал о таких сапожках.
- Но они тебе не пойдут…
В конце концов мама сдалась, и мы отправились к знакомому сапожнику дяде Мише, который умел тачать сапоги.
Мама объяснила, что нам надо.
- Тысяча и одна ночь, - сказал дядя Миша и качнул головой.
- Когда вы сделаете?
- Постараюсь скоро - Дядя Миша махнул рукой и подмигнул мне.
Ах, какой это был радостный день в моей жизни, когда в тельняшке, с чубом, упавшим на лоб, в хромовых сапожках и брюках навыпуск я медленно шел по Большому проспекту- шел мимо пожарной части, мимо своей школы с выбитыми воздушной волной стеклами, мимо ресторана "Приморский", где ныне была столовая по карточкам, мимо сквера, где буйно клубилась сирень… И мне казалось, что все на меня поглядывают: мальчишки - с завистью, а девчонки - с благожелательным любопытством. А я все шел и шел, пристукивая каблуками, лихо вынося носки вперед, и казался себе, конечно, самым бравым парнем на Петроградской.
…Я заметил, что у мамы исчезло с руки ее любимое золотое кольцо с камушком. Вместо него палец опоясывал тонкий ободок белой кожи.
- А кольцо где? - спросил я.
- Где надо, - строго ответила мама.
Я не отставал.
- Да пойми же ты, - рассердясь, наконец сказала она, - дядя Миша за сапоги хлебом берет, мы с ним еле-еле на кольце сошлись.
…овец… овец…
До войны я кончил пять классов. И в пятом классе у меня появилась первая симпатия: круглолицая, с черными, широко поставленными глазами девочка Ира. Она ни на кого не обращала внимания, а когда мальчишки начинали ее поддразнивать, гордо вскидывала толстой косой, словно отмахивалась от комаров. Меня она, как и всех, также не замечала. Хотя иногда я ловил ее быстрый взгляд, но в тот же миг она чуть краснела и отворачивалась.
Я старался подчеркнуть перед всеми свое равнодушие к Ире, но чем сильнее подчеркивал, тем больше думал о ней. Весной мне купили блестящие галоши с продолговатыми языками на красной байке. Это были очень модные галоши. Я надел их и пошел в школу. Мне казалось, что все смотрят только на мои галоши. И правда, их заметили. Мальчишки закричали: "Эй, ты, языкатый!" И тогда Ира сказала серьезно и спокойно:
- Что вы пристали! У вас ни у кого нет таких галош.
После ее похвалы я готов был и есть и спать в галошах. Конечно, родители не разрешили мне этого делать, но я выхлопотал право ставить их ночью к себе под кровать, предварительно разостлав на полу газету.
А с Ирой мои отношения после этого случая никак не стали ближе, и я понял, что она сказала это просто из чувства справедливости.
Я никогда не бывал у нее дома. Лишь однажды, увидев, как она выходит из ворот, спросил:
- Ты здесь живешь?
- Да, - односложно ответила она и прошла мимо.
Когда началась война, я вовсе потерял ее из виду. Иногда вспоминал о ней, и тогда все блокадные огорчения и горести пропадали, как по мановению волшебной палочки. Чем более жестокой становилась блокада, тем уже становился мир вокруг меня, ограниченный пайком хлеба, возвращением мамы с работы, теплом гудящей "буржуйки".
И неосознанно в моем мальчишеском сознании появилась неудовлетворенность тем, как я живу, тем, что не вижу никого из товарищей. И мне стало казаться, что если я кого-то из них увижу, мы вместе придумаем что-нибудь такое, от чего жизнь станет лучше.
А больше всех, конечно, хотелось увидеть Иру.
…Темным морозным утром я отправился к ее дому. Он стоял, серый и немой, с крестообразными полосками бумаги на замерзших стеклах, и даже дым "буржуек" не вырывался из выведенных наружу печных жестяных труб. Где мне ее искать? Кого спрашивать?
Я медленно вошел в ворота. Стены дома были покрыты ворсистым белым инеем. Во дворе возле санок копошилась женщина, повязанная какими-то платками и шалями. Я подошел к ней, но, оглохшая от укутавшего ее голову тряпья, она не услышала моего вопроса. Я тронул ее за рукав и повторил:
- Вы не знаете квартиру Ирины Ликовой?
Не глядя на меня, она ответила:
- Ликовы? Их квартира у господа бога.
Я не понял и переспросил с замершим сердцем:
- Ликовы где живут?
- Разбомбило их…
Я опустил голову и безвольно побрел на улицу. Неожиданно женщина крикнула мне вслед:
- Сами-то они уехали, кажется, в Череповец.
Под гулкими, словно ожившими сводами слова ее прозвучали, как в громкоговорителе:…овец… овец…
Дома я достал карту и нашел Череповец. Он оказался совсем недалеко от Ленинграда, километрах в трехстах. Он приснился мне в первую же ночь, наверное потому, что я думал о нем весь день: солнечный, с вырывающимся из дверей булочной паром, с синими птицами на гнущихся коричневых ветках и с огнехвостыми павлинами в малахитовой траве. И среди этого великолепия идет девочка, круглолицая и темноглазая, идет в моих галошах с блестящими резиновыми языками. И я подумал тогда во сне, что такая красивая девочка могла уехать только в такой сказочный город.
Через много-много лет мой приятель, художник Владимир Ветрогонский, привез свои гравюры из Череповца: высились трубы металлургического комбината, сталевары в защитных очках стояли перед огнедышащим пламенем, прокатные станы прокатывали стальные болванки…
Я разглядывал эти гравюры, и мне было удивительно жалко прощаться с городом моей детской мечты.
Ведь не один раз в жесточайшие метели и голодные ночи ТОЙ зимы я представлял себе город, где так много пшена, что им посыпают садовые дорожки, и где мальчишки берут с собой в школу хлеб, пропитанный ароматным медом. И мне было легче жить с этим МОИМ городом.
- Ну как гравюры? - спросил меня художник.
- Хороши, - медленно отвечал я, - А скажи, пожалуйста, павлины в Череповце есть?
Он удивленно посмотрел на меня и недоуменно спросил:
- Ты что, чудак?
И я рассмеялся:
- Знаешь, наверное, я все-таки чудак!
Бокал вина
Не помню, в честь какого праздника выдали по карточкам двести граммов плодово-ягодного вина. Оно было мутно-красное, и когда его взбалтывали, какие-то хлопья стремительно двигались в бутылке.
Мама достала из шкафа хрустальные бокалы и полотенцем протерла их. Они искристо переливались при свете коптилки. Мы сели за стол.
- Мой мальчик, - торжественно сказала мама, - вино принесло людям много горя. Я мечтаю, чтобы ты никогда не пил вино сверх меры. Иначе ты мало что сделаешь в жизни. Но сегодня я сама дам тебе выпить его, потому что в нем есть калории.
Она нагнула бутылку, и бокалы стали сначала розоветь, а потом приобрели рубиновый оттенок. Я никогда раньше не пил вина, и оно показалось мне горьким и кислым.
- Не могу, - сказал я маме.
- Пей, - настоятельно попросила она.
Я судорожными глотками стал пить из бокала, захлебываясь и морщась. Потом выпил вино залпом, потому что пить глотками было еще противнее. Я испытывал странное ощущение: у меня выступил на лбу пот, лицо покраснело, и язык, отяжелев, стал плохо подчиняться мне.
Мама сказала:
- А теперь ложись и спи…
Немало жестокостей блокады запомнил я, но это одна из самых драматичных: мать сама подносит своему сыну- подростку первый в его жизни бокал вина, чтобы ее изголодавшийся ребенок согрелся, ощутил в себе теплый комочек силы, чтобы хмельной румянец коснулся его впалых щек.