Они вышли в путь. Вел лейтенант Раздолин. Вел по азимуту, придерживаясь единого направления - на восток. К линии фронта, туда, где грохотали пушки, где шли ожесточенные бои, где были свои. Он, еще нездоровый, с кровавыми пробками в ушах, взял на себя всю ответственность за этот поход, вел небольшую группу умело и осторожно, повинуясь профессиональному чутью пограничника, замечал на своем пути каждую подозрительную стежку, часто останавливал отряд перед опасностью, хладнокровно выяснял обстановку и, только убедившись в возможности двигаться дальше, отдавал приказ о походе. Карпенко с рослым сержантом почти без передышки несли носилки, только изредка кого-нибудь из них подменял лейтенант, который упрямо не хотел считать себя раненым.
О жене Раздолин не вспоминал, словно у него ее никогда и не было. Капитан Рыдаев понимал, что лейтенант гасит в себе жгучую боль. И как-то, выбрав момент во время дневного отдыха, когда Карпенко с хлопцами пошли добывать в лесных чащах какой-нибудь харч, капитан сказал своему Раздолину:
- Не теряй надежды, лейтенант. Может быть, и она вот так, как мы, пробивается где-то к своим, женщина она сообразительная…
Раздолин растроганно мигнул воспаленными глазами, вытер ладонью слезы, тяжело вздохнул.
- Напрасная надежда… Скорее всего заживо сгорела…
Тяжелые спазмы перехватили Раздолину горло.
Во все последующие дни ни Рыдаев, ни Раздолин не возвращались к этому разговору; втянувшись в походный ритм, шли по ночам, шли днем, когда это было возможно, отдыхали только по мере необходимости, потеряли счет дням и ночам: позади остались волынские кустарники и болотянки, с большими усилиями форсировали несколько маленьких и даже больших речек, километр за километром преодолевали пространства Полесья; иногда даже заходили в села, в те, где враг еще не появился; случалось, что и подвозили их на крестьянских подводах. Поход проходил без особых приключений, если не считать потерь, которые понес их маленький отряд: они остались вчетвером, так как двое раненых то ли ненароком, то ли сознательно отстали. Во время привала залегли неподалеку, отдыхали; когда отряд тронулся, все видели, что и они поднялись на ноги, но к следующему месту отдыха уже не прибыли.
Карпенко ходил на розыски, но вернулся растерянный и удрученный, не встретил их на стежке, не нашел там, где отдыхали, не заметил, в какую сторону свернули. Ходил на розыски Раздолин. Вернулся быстро. Принес только винтовки заблудившихся, так как подсумки с патронами лежали на носилках, под головой у капитана.
- Дезертировали… - хрипло выдохнул Раздолин, присел и принялся протирать воспаленные глаза.
- Не выдержали… - беззлобно вздохнул Рыдаев. Он, как никто, понимал муки раненых, но мог только посочувствовать хлопцам - его-то несли, как барина, а тем приходилось ковылять.
- А присяга? - блеснули глаза у Карпенко. Старшина никогда никому ни при каких обстоятельствах не давал спуску. Если ты солдат, да еще и пограничник, должен быть им до последнего.
Об отставших никто больше не вспоминал, будто бы и не было этого тяжелого случая. Даже когда в сторожке Гаврила Белоненко вопросительно взглянул на окруженцев, заметив лишние винтовки, никто не ответил на его немой вопрос.
Возле Калинова и в самой сторожке оказались они и случайно, и не случайно. Когда неожиданно вступили на территорию Калиновского района, Рыдаев заметно оживился. В походе его все время преследовали грустные раздумья о судьбе сына. Если бы был на ногах, не задумываясь пробрался бы в райцентр, но подвергать товарищей опасности боялся. Поэтому даже словом не обмолвился, что его несут по знакомым местам, только вспоминалось ему давнишнее, прошлое, проходило перед глазами, как желаемое, болезненное и неясное видение, вспомнилась бывшая теща, какие-то чудные родственники, особенно дядька и тетка из лесной сторожки…
Однажды то ли приснился, то ли привиделся дядька Гаврило, его толстая жена, лесная сторожка. В глухом лесу, где-то на севере от райцентра. Не выдержал Рыдаев, рассказал о ней Раздолину. Далеко сворачивать не пришлось, и вот осенней туманной ночью они добрались до заветной сторожки.
Рыдаеву казалось, что эта сторожка должна быть где-то далеко, но он не верил, что ее можно будет найти в непроглядной чаще. Наверное, если бы уж слишком искали, то вряд ли и нашли. Но всевластный случай сам привел. Жучок, подняв лай, указал на близкое человеческое жилье… Они уже не раз останавливались в лесных сторожках, всегда их там принимали дружелюбно, кормили, давали что-нибудь на дорогу, в одном не могли помочь - не знали, где разыскать какого-нибудь врача.
Ни Гаврило не узнал Рыдаева, ни Рыдаев Гаврила. Капитан лежал на носилках. Ему не просто было с них слезть, так как еще хуже было ложиться на них опять, поэтому он и оставался лежать, длинный, худой, по самые глаза заросший волосами. Гаврила, посматривая на его бороду, степенно разглаживал свою, супил брови, скупо рассказывал:
- Не было их, бог миловал… В районе да, а здесь тихо… - Заглянул на печку, скомандовал: - Слезай-ка, старуха, с печи, угости людей.
На печке что-то завозилось, зашелестело, засопело. Перед гостями появилась хозяйка.
Тревожная радость залила сердце Рыдаева.
- Вы не… Гаврило?.. - запнулся, так как не помнил, как величать по отчеству дальнего родственника.
Гаврило и сам с трудом помнил, как звали его отца, привык: Гаврило да Гаврило, даже фамилия была для него не обязательна.
- А вы будете Прися?
- Ой! Приська я! А это мой Гаврило. А вы же кто будете?
- Капитан Рыдаев, если еще не забыли…
- Отец Партачка? - вскрикнула Приська. - Господи милостивый, как это забыли? И сыночка вашего любим, и вас помним, а как же…
Она говорила, а тем временем приказала Гаврилу занавесить окна, зажечь свет, суетилась по хате, наводила порядок. Потом присмотрелась к гостям.
- Господи, да вы не ранены ли? Ай-ай-ай, не дай бог, чтобы в такое время да еще это… А вот убейте - не признала бы! Шкелет с бородой! А ведь был красавец… Я часто говорила своему: если бы ты, Гаврило, хотя бы немножко на Платонидиного зятя был похож. Ну здравствуйте, дорогой сродственник! А ты, старик, не стой, беги давай к хлопцам, Партачка веди скорее, какая радость будет для хлопца…
Гаврило послушно шмыгнул из хаты, а с ним и Карпенко, старшина был бдительным, знал свое дело, доверял, но и проверял. А капитан Рыдаев просто не мог поверить в свое счастье, молчал, все это казалось ему невероятным сном.
- Наши тут рядом… И ваш сынок с ними… - Приська присела возле капитана, склонилась над его ложем и тихо, по-родственному, чтобы чужие не слышали, зашептала:
- Его надумали словить, узнали, чье дитя, а он - не оплошай - того немца самого поймал да скрутил и привел. Это когда… Не прошлой ли ночью?.. К нашей сторожке. Вместе с Параскиной девкой немца поймали…
Вскоре в хату вошла незнакомая женщина, а с ней еще какие-то люди, среди них Рыдаев узнал сына.
- Спарт! Сыночек…
Тот смотрел и не узнавал отца. Только светились родные глаза, проницательные, добрые. Спартак, счастливый, уткнулся в колючую отцовскую бороду.
XXIX
Было тихое предвечерье, темные тучи плыли низко, едва не цепляясь за купол собора святого Фомы, ленивый дождь все порывался перейти в ливень, но никак не мог набрать силу; возможно, опасаясь непогоды, все жители Лейпцига прятались в своих домах. Только одного Ганса гнала куда-то суровая судьба. Куда именно - он не знал; какая цель предстала перед ним - не мог понять. Не помнил, как оказался перед открытой дверью собора. С удивлением отметил: перед собором до сих пор стоял памятник Иоганну Себастьяну Баху, его знаменитому земляку, но куда же он девался?
Из настежь открытых дверей собора донеслись могучие, такие знакомые с детства аккорды. Ганс хорошо знал, что исполняется одно из произведений Баха. Но какое именно? И кто его исполняет?
Вошел в собор. С тихим треском горели тысячи восковых свечей, колыхался желтый свет, в нос ударило теплом и ароматом терпкой живицы, хмуро-темный свод наверху, а по центру возле стены чуть виднелись серебристо-голубые трубы органа. Весь собор был заполнен его божественным звучанием.
Ганс догадался: в соборе шла вечерняя месса. Однако почему в соборе не оказалось ни одного человека, кроме органиста?
Внимательно присмотрелся к органисту. Сухощавый, сгорбленная спина, весь в черном. Шею закутывал белоснежный шарф, роскошный белый парик величаво прикрывал его высокое чело, спадал на спину.
Да, это был Иоганн Себастьян Бах, живой и творящий Бах, и Ганс с благоговением замер перед ним, сдерживал слезы и думал: "Какое счастье жить в одно время с великим Бахом, жить в мире, не знать никаких походов, не причинять никому никакого зла".
Прекрасная мелодия вдруг стихла, только эхо ее еще долго гуляло под сводом собора, во всех углах. Ганс опустился на колени перед Бахом, хотел ему молиться, как живому богу, и не имел силы произнести ни одного слова.
- Это фуга ми-бемоль минор, Ганс Рандольф. Слышал ли ты ее когда-нибудь?
Ганс, безусловно, не раз слышал эту фугу, но лишь теперь вспомнил, что это в самом деле фуга ми-бемоль минор. Но даже головой кивнуть не мог в ответ на странный вопрос.
- Ее прекрасную мелодию я услышал у славян, в украинском фольклоре, Ганс Рандольф, - не человеческим, а громовым, органным клекотом прозвучали слова Иоанна Себастьяна. - Я к славянам ходил с добром, как друг, а не как враг…