Как же тут с него будешь взыскивать? На сегодня вопросом об Агееве занялась у нас вплотную комсомольская организация, снеслась письменно с семейством солдата…" Борщ не слышал, как сзади к нему приблизились два офицера и тоже остановились: он загораживал дорогу. За спиной его громко раздалось: - Разрешите, товарищ капитан! Обернувшись, увидев улыбающиеся, любопытные лица, он смутился и, заспешив, прошел в дверь. Хорошо еще, что это были два лейтенанта не из его роты. Но его замечательная речь так и осталась неоконченной. Борщ почувствовал досаду на себя: вот ведь имелось же у него что сказать и важного и полезного, почему же он промолчал, чего он сам испугался? И он не смог не признаться себе: счастливые мысли и убедительные аргументы приходили к нему всегда с опозданием, когда в них уже не было надобности. А в решительную минуту, перед выступлением, все, что он собирался высказать, представлялось ему неинтересным, скучным, давно известным, и одно это уже парализовало его, Борщ страшился показаться растерявшимся, неловким, смешным. И, едва ли не храбрейший в полку командир, получивший свое звание на поле боя, кавалер семи боевых орденов, он томительно колебался: выступить или не выступить? Борщ был скромен и горд - сочетание нисколько не противоречивое: слишком скромен, чтобы безоговорочно уверовать в свои достоинства, и слишком горд, чтобы пренебречь их осмеянием. Он и большому начальству предпочитал не показываться на глаза и никогда ни о чем для себя не просил, потому что боялся, в сущности, только одного - обиды, отказа, оскорбления. Поднявшись на четвертый этаж, вытаскивая ключ из кармана, капитан огорченно помотал головой: все же следовало рискнуть сегодня и выговориться. И только полусонной жене, молчаливо за ужином внимавшей ему, он кое-что повторил из своей речи, особенно ему понравившееся: "Будете любить солдата - будете знать; будете знать - вернее найдете к нему путь". Жена сочувственно вздохнула: ей было жалко мужа, ушедшего из дому на рассвете и так поздно вернувшегося.
4
Рано утром командир дивизии Парусов и начальник политотдела Лесун поехали по полкам: надо было поглядеть, как идет подготовка к инспекторской проверке. Генерал решил также лично заняться укреплением дисциплины в частях: недавняя ночная драка в городе как бы даже уязвила его; имели место и другие неприятные происшествия. Так, в полку, с которого он начал свой объезд, ближайшем к городу, какой-то солдат-первогодок отказался прыгать с парашютом. И в кабинет к командиру полка, у которого сидели Парусов и Лесун, были вызваны для докладов и объяснений заместитель по политчасти, начальник штаба, начальник парашютно-десантной службы, командиры батальонов, дежурный офицер. Говорил по преимуществу Парусов - говорил, напрасно стараясь сдержать свое растущее раздражение. Вскоре в кабинете создалась та тягостная, недобрая атмосфера, в которой и невиновный чувствует себя виноватым, а виновный начинает думать, не слишком ли велика эта кара. И оба испытывают одно главное желание: поскорее уйти и не присутствовать при начальническом "разносе". Парусов вовсе не намеревался поначалу учинять "разнос". Но, разговаривая с подчиненными, он все чаще с некоторых пор им кончал; это получалось даже против его желания. Сейчас, сидя в кресле, сбоку от письменного стола, похлопывая по колену своей большой розовой рукой с чисто обрезанными квадратными ногтями, он опять невольно распалился, и его звучный, красивый голос гремел, как на полковом плацу. Почему-то взгляд Парусова подолгу останавливался на офицере, дежурившем по полку - молодом капитане с пышными белокурыми усами, - хотя речь его в первую очередь предназначалась, разумеется, командиру части. И капитан, стоя перед генералом в положении "смирно", не осмеливаясь отвести глаза в сторону, только щурился, как от резкого ветра. Парусов чем дольше говорил, тем больше сердился. Не задумываясь, он все то неприятное, что случалось в его дивизии, да и не только там, но вообще в окружающей жизни, в мире, воспринимал как нечто направленное лично против него, генерала Парусова. И в глубине души он как бы недоумевал: почему все стремятся причинить ему личный ущерб, зачем это надо людям, почему они не поступают так, как ему было бы удобнее, легче, покойнее? Ведь в конце концов сам он не желает людям ничего дурного; наоборот, он способен сделать для них много хорошего, гораздо больше, чем другие на его месте. - Вы портите мне полк! Вы испортили мне полк, развратили солдат! - негодовал он, упорно глядя на усатого капитана-дежурного. - Кого вы здесь воспитываете? Городских хулиганов, трусов, позорящих свою часть?.. А мне нужны дисциплинированные, готовые по первому слову к черту на рога!.. Чем вы заняты? Душеспасительными беседами, уговорами… Вы мне испортили лучший полк в дивизии! - повторял Парусов, и это "мне" звучало у него со всей силой убежденности. Капитан жмурился и мигал под устремленными на него светлыми злыми глазами; по лицу полковника Беликова, командира полка, медно-красному от полевого загара, пробегали как будто тени: оно то багровело, то бледнело, когда кровь отливала от щек. - Кто был вчера в городе, кто дрался? - потребовал ответа Парусов. - Неслыханное дело! В центре города напали на прохожего, изувечили!.. Перепились, мерзавцы!.. Кто дрался, я спрашиваю?.. Как вы не можете установить? Однако установить это - разыскать драчунов - оказалось и вправду нелегко. Милиционеры, погнавшиеся было за ними, утверждали только, что дрались военнослужащие; далее, одна подробность заставляла думать, что тут не обошлось без десантников: на месте происшествия, на тротуаре, милиционеры обнаружили среди окурков и обгорелых спичек погнутый алюминиевый значок - парашютик с крылышками - эмблему парашютистов. И собственно, на этом нить к розыскам обрывалась. Дежурный по части, к которому вечером вчера являлись из увольнения солдаты, доложил генералу, что все они возвратились к сроку и ни во внешности их, ни в поведении не было ничего, внушавшего подозрение. - Вы мне внушаете подозрение! - крикнул Парусов. - По-хоронить хотите дело!.. Или самому мне… мне прикажете заняться у вас розыском? Для чего вы здесь? Какого черта вы здесь? Небо коптите?! Он знал: никто из присутствовавших подчиненных ему людей не вступит сейчас с ним в спор, не станет возражать. И это одновременно подстегивало, дразнило Парусова и досаждало ему. Молчание офицеров не означало, как он понимал, согласия с ним, и он становился все резче и грубее, стремясь сломать это безгласное неодобрение. Начальник политотдела полковник Лесун, сидевший по другую сторону стола, вскидывал на Парусова тревожные взгляды: казалось, он хотел предостеречь командира дивизии, но не знал, как это лучше, деликатнее сделать. И он вновь отворачивался и опускал голову; круглая, наголо обритая, она медленно наливалась краской и пунцовела, блестя, как отлакированная. Капитан-дежурный попытался что-то сказать в свое оправдание, и Парусов нетерпеливо задвигался в кресле. - Опять двадцать пять! Да вы… вы что? Вон отсюда! - неожиданно для самого себя загремел он. И с острым, сладостным чувством увидел, как изменилось и стало растерянным лицо дежурного. Утреннее солнце светило прямо в кабинет, и в четырехугольниках раскрытых окон были видны совершенно чистое, нежно-голубое бездонное небо и верхушки берез, росших во дворе; тронутая уже лимонной желтизной мелкая листва не шевелилась; в воздухе было тихо и необыкновенно ясно. Дежурный машинально отдал честь, неуклюже, деревянно повернулся, стукнув каблуками, и вышел. Наступило молчание, и Парусов приказал вызвать к нему командира девятой роты, в которой служил "отказчик" - солдат, отказавшийся прыгать с парашютом, - а также доставить сюда самого солдата. Пока их разыскивали, генерал, к немалому удивлению всех, заговорил вдруг о вещах совсем иного рода - о жилищах для офицеров. С квартирами в полковом городке было туго, и давно уже следовало предпринять в этом деле что-то капитальное. - Ну-с, весной начнем для вас строительство жилых домов, - объявил вдруг Парусов. - Вопрос решенный. За зиму подвезем материалы. Будем коттеджи строить, двухквартирные… - И он умолк, предоставляя возможность оценить по достоинству его сообщение. - Слушаюсь! - лаконично отозвался полковник Беликов. Другие вообще промолчали. И Парусов почувствовал: его внезапное желание как-то изменить, поправить свой разговор с подчиненными не встретило у них поддержки, люди опять противились ему. Что бы он ни делал, они никогда не бывали довольны. И, раскаявшись в своей доброй попытке, обидевшись, Нарусов тоже хмуро замолчал. Вскоре он пожалел и о том, что вызвал "отказчика" - рядового Агеева. Этот солдат оказался длинным, сутуловатым юношей в грязной, мокрой от пота гимнастерке, из коротких рукавов которой высовывались красные, перепачканные в земле руки (он разгружал картошку на складе, когда его позвали); встав перед генералом в напряженной, вытянутой позе, он чуть клонился то вперед, то вбок, будто колеблемый неощутимым ветром. Но при всем том солдат не выглядел оробевшим; не испуг, а терпеливое страдание было на его худом, большеглазом лице, побледневшем под пылью и загаром. И как ни пытался Парусов завязать с ним беседу "по душам", переубедить его, расшевелить, пробиться сквозь эту броню страдальческого смирения, он не преуспел. - Что же, Агеев? Чего вы боитесь? - стараясь говорить как можно проще и мягче, спрашивал он. - Прыгнуть с парашютом не более опасно, чем прокатиться в автомобиле. Необходима только предварительная тренировка: вы ее прошли. Солдат, точно пораженный немотой, шевелил беззвучно губами. - Да что же вы, Агеев! Так ведь мы с вами до второго пришествия не договоримся… Почему вы молчите? - добивался ответа Парусов. Но Агеев, слегка пошатываясь от напряжения, хранил безмолвие: он ни на что уже не надеялся.