Солдаты, которые ничего не боялись, гвардейцы, отстоявшие Москву и видевшие поле боя на Курской дуге, рассказывают, что самое страшное - это увидеть во сне в ночь перед атакой или перед наступлением врага: мир, дом, жену, мать! И, проснувшись, вновь проститься с ними за минуту до сигнальной ракеты… Еще считалось дурным увидеть белую лошадь - просто белую лошадь, убитую или живую, - вестницу смерти или тяжелой рапы. И тем, кто особенно ее страшился, она в конце концов начинала сниться… Но вообще-то солдаты редко видели сны - они слишком уставали, как и все великие труженики, и засыпали каменным сном на мокрой земле, на снегу, стоя, припав спиной к спине товарища. Сны к ним слетели позднее: после того, как на полях войны из всех ста тысяч орудий прогремел Салют Победы и солдаты получили полную возможность отоспаться. Но в снах к ним опять вернулась война. И еще не один раз они просыпались от собственного крика: "Воздух!", "Санитары!", "Огонь!".
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Полковник Лесун неожиданно повстречал своего давнего фронтового сослуживца, тоже полковника, Горбунова, Героя Советского Союза; произошло это на междугородной телефонной станции. Лесун приехал туда, чтобы позвонить в Минск матери: был день ее рождения; Горбунов звонил в Москву жене, и они лицом к лицу столкнулись в переговорном зале. Оба одновременно узнали друг друга, подивились и обрадовались. Оказалось, что Горбунов три дня уже находился в городе - в командировке из Генштаба, где теперь служил; поместился он в гостинице при Доме офицеров. И в вечер этого же дня Лесун, освободившись пораньше от дел, пришел в гостиницу, чтобы повезти старого товарища к себе. Была суббота, канун выходного, и в Доме офицеров - большом четырехэтажном здании с массивными колоннами на фасаде, с матовыми фонарями на чугунных кронштейнах у главного входа - царило предвоскресное оживление. В первом этаже играл аккордеон и танцевала молодежь, несколькими ступеньками ниже, в полуподвале, был ресторан, как обычно, переполненный в эти субботние вечера. Во втором этаже, в концертном зале, шло выступление какого-то кочевого джазового ансамбля; окна зала были раскрыты, и музыка и аплодисменты разносились по улице, точно вспархивала вдруг в засиневшем воздухе, хлопая крыльями, стая птиц. Еще выше, в третьем этаже, где находились библиотека, шахматная комната и малый зрительный зал, более серьезная публика смотрела документальный фильм "Сибирь". И тихо и пустовато было лишь на самом верху, в гостинице, одинокие постояльцы которой разбежались кто куда из своих номеров в этот праздный жаркий вечер. Лесун нечаянно для себя застрял в номере у Горбунова: очень уж содержательный, полный для него живого интереса возник там разговор. И когда спохватился, было уже поздно везти товарища к себе, да, собственно, ничего особо привлекательного он и не мог бы предложить гостю в своем холостяцком обиталище. - Вниз, что ли, спуститься, а, Ваня? Ресторан у нас тут неважнецкий, правда… Да как же нам без чарки? - несколько сконфуженно проговорил он. - А может, в "Чайку" еще поспеем? Они оба чувствовали себя приподнято. Эта встреча спустя почти пятнадцать лет после того, как военные судьбы разъединили их, и разговор, что завязался сегодня, разволновали обоих. Они начали, как и бывает, с воспоминаний, с того, что переживалось ими сообща и что с годами становилось все более притягательным и светлым, - со своей фронтовой молодости. И Лесун от души наслаждался тем, что снова видит и слушает своего славного сожителя по тесной, пропахшей горьким березовым дымом землянке батальонного КП - Ваню Горбунова, знаменитого некогда комбата 2. Странным казалось то, что Горбунов, даже не слишком изменившись внешне - такой же крепкий, прямой, каким был в сорок втором, когда на весь Западный фронт прогремела его отчаянная атака по весенней распутице под Барсуками, - горячий, безоглядный Горбунов стал сдержаннее в манерах, суше в речи - словом, поскупел в выражении чувств. А по существу, и удивляться было нечему: человек окончил две академии, в том числе Высшую Генерального штаба, делал большую, важную работу, давно обзавелся семьей. Лесун испытал нечто вроде благодарности к Горбунову, когда узнал, что женой его стала Маша Рыжова, сандружинница. Рассказывали, что после Барсуков эта отважная девушка спасла жизнь смертельно раненному комбату 2. - Маша? Москвичка, тоненькая такая? - восхитившись, переспросил Лесун. - Стриженая была после ранения? - Тоненькая? - Горбунов покачал головой. - Теперь, пожалуй, этого не скажешь. - Бедовая была! Я ее отлично помню! Красавица! - воскликнул Лесун. - Ну-ну!.. - Горбунов снисходительно улыбнулся. - Чуть что - за пистолет хваталась, с трофейным браунингом всегда ходила… Красавица! - упорствовал Лесун. Он испытывал доброе удовлетворение, овладевавшее им, когда узнавал о вещах, в которых торжествовала справедливость. Было замечательно хорошо и правильно, что Горбунов - герой, каких немного, завидный во всех отношениях жених - и Маша Рыжова, его спасительница, поженились; это как бы убеждало лишний раз Лесуна в том, что разумное и заслуженное сильнее в человеческой жизни, чем слепое и случайное. - Хочешь посмотреть, какая она? - И Горбунов достал из бумажника фотографию жены. - Не узнал бы теперь, наверно, если б встретил… Вот так-то, брат! И вправду, не сразу верилось, что эта полнолицая, с несколько расплывшимися чертами тридцатилетняя женщина, затейливо причесанная, с длинными серьгами, свисавшими до открытых, круглых плеч, и есть та самая Рыжова - девушка, перепачканная в земле, в пороховой гари, - которой гордились все в полку. И Лесуну стало чего-то жалко. Разве только в глазах женщины, во взгляде, ясном и насмешливо-смелом, угадывалась прежняя Маша… - Трое детей у тебя? - переспросил он, точно это обстоятельство могло оправдать перемены и в самом Горбунове и в Маше. - Трое, и все сыновья! - почему-то озабоченно ответил Горбунов. - Старший во второй класс перешел. Хорошие, в общем, ребята… Ну, а ты что же отстаешь? Все присматриваешься, все выбираешь? Смотри, упустишь время! Лесун в затруднении пожал плечами: коротко, в нескольких словах и не объяснить было, почему он, давно овдовев, так и продолжает жить бобылем. На невнимание женщин он, честно говоря, пожаловаться не мог, да и по характеру, по душевным склонностям он, как и ему самому казалось, создан был для прочных семейных привязанностей. Требовался, однако, особый длинный разговор, чтобы стала понятной истинная грустная причина его некончающегося вдовства. Горбунов между тем заговорил о другом, стал расспрашивать о работе, о людях, с которыми служба свела здесь Лесуна, о порядках в дивизии. И, отвечая, Лесун рассказал о своих первых, но достаточно определенных впечатлениях от ее командира, генерала Парусова. Он не сетовал, не искал служебной поддержки, да едва ли Горбунов и мог ее оказать. Но, сидя сейчас с ним, он ощущал себя так же, как в те дни, когда они ничего не таили друг от друга: ни письма невесты, полученного в перерыве между боями, ни последней щепоти табака. Просто, как видно, человек сам для себя никогда в чем-то не стареет, остается, каким был в лучшую свою молодую пору. И это "что-то" заявляет о себе, когда встречаются и очень взрослые и поскупевшие душевно товарищи; тогда они называют друг друга по именам, и время перестает как будто существовать для них. Несогласие с командиром дивизии было у Лесуна настолько серьезным, что при всей его склонности улаживать дела миром не могло в конце концов не выйти наружу. Как все мягкие люди, Лесун тяготился этой перспективой, он предпочел бы дружное единение даже ценой уступок в мелочах, в том, что называется формой. Он понимал также, что в армии конфликт со старшим командиром - дело вообще довольно опасное, и он был слишком военным, воспитанным в повиновении человеком, чтобы одобрять такие конфликты или даже терпимо к ним относиться. Но Лесун знал: он не сможет уступить в существе, он вынужден будет пойти до конца, борясь с тем, что, по его мнению, было во вред делу, которому он служил. - …Совсем неплохой командир, с боевым опытом, отлично образованный… - медленно, раздумчиво перечислял он качества Парусова. - Умный… да, умный, талантливый! А люди вокруг него превращаются в автоматы: подмял, задавил всех. Сейчас, перед проверкой, это особенно видно. Никто в дивизии не смеет и подумать о том, чтобы проявить инициативу, он один думает за всех. Честолюбивый, скажешь? Конечно… Но не только честолюбивый. Кто в конечном счете из нас, военных людей, не честолюбив, кого этот червячок не точит? - Один такой доблестный воин сидит сейчас передо мною, - сказал Горбунов - Ну-ну, рассказывай… - С чего ты взял? - искренне запротестовал Лесун. - Что же, ты считаешь, я и не человек вовсе? - Он даже обиделся. - Тоже, когда в прошлом году полковника получил, почувствовал… воодушевление. Сфотографировался, а как же! И карточки послал: матери, братану. Ох, и загордилась моя старушка, занеслась, спасу нет! "Теперь уж и до генерала тебе недалеко…" - так и написала мне. "И прими, - написала, - мое благословение". А ты: честолюбия нет! Но Горбунов не подхватил этого тона: казалось, что рассказ о Парусове занимал его гораздо больше, чем можно было ожидать. - Что ж, груб ваш генерал? Задергал людей? - допытывался он. - Встречаются такие - без матюжка ни шагу. - Э, не беда, если и сорвется когда словцо! - сказал Лесун. - Конечно, лучше бы без него… Но не всегда возможно, допускаю. Беда, когда человек чувствует, что его ни во что не ставят, ни в грош… - Вот как? Да… - отозвался Горбунов. - Не в одной грубости дело, хотя и она имеется. Беда, когда к подчиненному и на "вы" обращаются, по всем требованиям устава, но не видят его, смотрят, как на чурку с глазами. И, самое обидное, не верят ему. Горбунов закивал, давая понять, что ему все уже ясно; слушая, он смотрел в окно. В угасшем небе выступили тут и там бледные звезды, но еще алели высокие перистые облака, отражая свет закатившегося солнца.