– В бой нас бросили, радист, – тяжело, устало поднимался Беркут. – В бой. В самое пекло войны. И не бросили, а, как говаривали в подобных случаях в старину, "предоставили честь сразиться с врагом!". Так вот, нам выпала честь первого удара, гусары-кавалергарды!
Впрочем, он понимал, что у этого робкого сельского паренька свои представления о войне и "чести первого удара". Для него, как и для сотен тысяч других солдат, война сводится к примитивнейшей формуле: "Только бы выжить, только бы не погибнуть! Лишь бы не меня…".
В истинно воинском понимании формула совершенно презренная. Она не предполагает ни особой храбрости, ни риска, ни поиска тактических решений. Но, может быть, именно в ней – в страхе, в стремлении во что бы то ни стало выжить, – и есть главное спасение рода человеческого, хранимого единственно инстинктом самосохранения.
13
Возвращаясь с "маяка", Беркут и Мальчевский спустились в небольшой распадок и здесь услышали винтовочный выстрел, а затем испуганный крик учительницы.
– Что случилось, Клавдия?! – рванулся капитан к гребню распадка. – Кто стрелял?!
Клавдия стояла на краю карьера, возле хорошо прикрытого со всех сторон родничка, куда никакие шальные пули не залетали. Услышав голос Беркута, она медленно, преодолевая оцепенение, повернулась к нему, бледная, растерянная, и широко раскрытыми от испуга глазами показала сначала на дрожащую руку, а потом на лежащий в стороне котелок. Пуля пробила его навылет и на заснеженные камни вытекали остатки небесно чистой воды.
– По мне стреляли, – еле вымолвила она. И, пытаясь сжаться в комочек, прислонилась к груди капитана, ища у него защиты. – Нам надо спрятаться. Оттуда, прямо из камней.
– Но там только свои. Присядь, я сейчас. – Выхватив пистолет, он метнулся в сторону, а Клавдия, вместо того, чтобы тоже отскочить за ближайший валун, наклонилась к котелку, наверное, хотела поднять его. Однако вторая пуля выбила посудину прямо у нее из-под руки.
– Войтич! – озверело рявкнул Беркут, поняв вдруг, что происходит. Между камнями, куда показывала Клавдия, чернел "лисий лаз", ведущий в бункер Войтич. Если нагнуться, его можно увидеть. – Калина, прекратить стрельбу! Клавдия – за выступ!
Мальчевский прямо с гребня прыгнул к учительнице, оттеснил ее за ближайший выступ, залег и, не раздумывая, свинцово прошелся по камням у лаза.
– Не стрелять! – остановил его Беркут. – Я сказал: прекратить! Господи, Войтич, мы тут переживаем по поводу того, что вы до сих пор не вернулись с того берега…
– Вернулась, как видишь, – язвительно ответила Войтич.
– Это меня, конечно, радует.
Дверца, ведущая в потайной застенок, была открыта. Держа пистолет наготове, капитан спустился по лесенке и толкнул ногой дверцу самого бункера.
– Ой, как ты перепугался, капитан! Ой, как занервничал! – ядовито прохихикала Калина. Она уже сидела на стуле возле нар и старательно прочищала шомполом ствол карабина. Ни один боец гарнизона не чистил свое оружие после каждого боя столь старательно, как это делала Войтич, капитан давно успел заметить это. – Только "учиху" эту твою я все равно пристрелю, не убережешь.
– Слушай, ты, – захватил ее капитан за грудки ватника, совершенно забыв, что имеет дело с женщиной. – Я не знаю, кем ты на самом деле была в своем лагере и как вела себя там… Но здесь тебе не лагерь! И ты не надзирательница. Поняла?! – Андрей приподнял ее на носки, несколько раз тряхнул так, что нары зашатались, и, силой усадив на стул, тотчас же вырвал из рук карабин. – Быстро отвечай: кто заставил тебя стрелять по учительнице, по мне, командиру гарнизона, и по Мальчевскому? – теперь уже умышленно усугублял он ситуацию. – Кем ты подослана? Немцами? Гестапо, полицией?! Ну, быстро, быстро! У тебя не так много времени, как тебе кажется!
– Если бы меня подослали убрать командира, я бы его давно убрала, – мрачно пробубнила Войтич, понимая, что история приобретает какой-то зловещий для нее оттенок. – Это я по Клавдии стреляла. Появилась она тут в своем дурацком тулупчике, а я смотрю: фриц-фрицем…
– И ты с пятнадцати шагов не попала в этого "фрица"? Лежа, имея возможность старательно прицелиться, не попала? В котелок дважды, а в самого "фрица" нет? Хватит вилять, Войтич!
– Надо было в нее, ты прав, – вздохнула Калина, поднимаясь и по-мужски швыряя шапкой о стенку. – Пожалела. Забыла лагерное правило: "Никогда не жалей зэка. Появится у него возможность, он тебя не пожалеет".
– Но здесь не лагерь. А учительница Зоренчак, эта женщина, мужественно спасавшая жизнь майору, не зэк. Ты вообще-то нормальный человек? Осталось в тебе хоть что-нибудь от человеческого, от женского, в конце концов?
– Ну, "женским" ты меня не кори, – резко отреагировала Войтич. – Об этом ты лучше своего лейтенанта спроси.
– Какого еще лейтенанта? Какого лейтенанта, я спрашиваю?!
– Того, Глодова, или как там его. Он как раз по этой части…
– Глодов?! Почему ты назвала Глодова? Ты спала с ним? Впрочем, знаешь… Меня это не касается. Это ваши личные дела, Войтич. Вы покушались на жизнь учительницы и должны отвечать за это перед судом.
– Да ладно тебе: "перед судом"!.. Перед каким еще судом? Нас всех уже давно приговорили. Причем к "вышке". Всех без исключения.
– Вот вы где, апостолы тайной встречи! – появился на ступеньках Мальчевский. – И что говорит эта гидра мирового терроризма? – кивнул он в сторону Калины.
– Заткнись, жмот бердичевский, – парировала та. – Послушай, капитан, не знаю, каким таким судом ты собираешься меня судить. Но стерву эту, немецкую, убери отсюда. Я понимаю, она тебе в хате Брылы дает уроки немецкого. Но это ваше дело. А только я тебя предупредила: убери ее с моих глаз. Я этих стервух-грамотух на дух не переношу. Еще с лагеря. А твоя Клавка очень напоминает мне кое-кого из них.
– Значит, убрать? – вдруг совершенно успокоенным, мирным голосом вопросил Беркут. – Что, не по нутру? Оскорбила, обидела?
– Да это она так соперниц не терпит, аспида новгородская! – съязвил Мальчевский. – Не хватайся за свою пукалку, я пальну раньше.
– Ну и куда мне девать ее, сама подумай, – Андрей вдруг понял, что отношения между этими двумя женщинами дошли до той стадии нетерпимости, когда сосуществовать они действительно не могут. – Мы окружены. И она вынуждена разделить нашу участь. Вынуждена – вот в чем дело.
– Не знаю, что она там с тобой делит: участь ли, постель. Но только говорю: все это не из ревности. Из ревности я бы так не стала.
И Беркут поверил ей: из ревности Войтич так не стала бы. Здесь действительно замешано нечто сугубо лагерное, почти патологическое… И только потому, что он понял: "это лагерно-патологическое", Андрей положил левую руку на ее правое плечо, отжал локтем подбородок, прижав при этом затылок Калины к стойке нар, и, просверливая стволом пистолета ей щеку, медленно, с убийственной жестокостью проговорил:
– Вот что, Войтич, ты мой характер уже немножко знаешь. И знаешь, что с начала войны я партизанил. А у нас там были свои законы, свой суд и своя высшая мера наказания – сук и веревка. Так вот, запомни, если с Клавдией Виленовной Зоренчак, с медсестрой гарнизона рядовой Зоренчак, что-либо случится, даже если она случайно подвернет себе ногу, не говоря уже о шальной пуле, которая может настичь ее где-то в окрестностях каменоломен или в штольне, я вздерну тебя на пушечном стволе танка. Того, что за домом твоего деда. Вздерну при всех, на виду у немцев. Как агента гестапо, подосланного сюда с целью убийства бойцов гарнизона. Я доходчиво объяснил тебе, гнида лагерная? Такой язык тебе понятен?
– Такой – да, – прохрипела Калина, пытаясь освободить свое горло от его локтя. – Да понятен-понятен! Отпусти…
– Сержант, ты свидетель. Акт о казни составим вместе. Что-что, а документы должны быть в порядке. Честь имею кланяться, фройлейн. Извините за причиненные вам неудобства.