На рынке было пусто, мотоциклы исчезли, только в отдалении, со стороны Жарновской улицы, слышно было их ворчание. Новак удивился: там проезжая дорога кончалась, превращаясь в тропку, которая вообще никуда не вела. Ничего не понимая, он остановился перед ратушей.
Местечко услышало трескотню мотоциклов, и на рынке немедленно возникли группки любопытных. Теперь шум доносился не со стороны Жарновской, а с Бжезницкой. Звук был более спокойный и глубокий, нарастал медленнее.
Наконец на рынок въехала невысокая пузатая машина, затормозила, человек двадцать солдат в касках, с винтовками спрыгнули на мостовую со скамеек, прилаженных по бокам кузова, как в автобусе. Новака словно кулаком толкнули в грудь: каски какие-то сплющенные, сапоги до половины голени, на воротниках черные нашивки.
Немцы! Не один он струхнул, другие, должно быть, еще сильнее испугались; все любопытные исчезли, словно и не было их, только в пяти шагах от Новака остался Иойна, вероятно оцепенев от страха.
С минуту все стояли: немцы - хрипло пересмеиваясь, Новак - ловя разинутым ртом воздух, а Иойна - опустив руки и беспомощно шевеля длинными пальцами.
Снова рев - со стороны Жарновской. Мотоциклы выскочили на площадь раньше, чем Новак сообразил, что они вовсе не обратились в бегство, как он было подумал, когда увидел грузовик. Мотоциклы остановились; все три седока, не сходя с места, разом гаркнули:
- Polnische Weg, zurück!..
Теперь смех и возгласы немцев хлестали Новака по физиономии больнее, чем запомнившийся ему фельдполицай. Он понимал, а может, только чувствовал, что это о его стране, о его городе, дорогах, жителях так издевательски говорят сильные, здоровые хамы в мундирах. Руки у него сжались в кулаки, ему хотелось драться, но он только вполголоса повторял:
- Не бывать этому, не бывать…
Вдруг два немца отошли от грузовика и зашагали к нему. Новак онемел, испугавшись, что они расслышали его бормотание. Они подошли, не глядя на Новака, уставились на дом, возле которого он стоял, по слогам принялись разбирать надпись на табличке - красной с белым орлом:
- Упраф… упрафле… - Не смогли. - Verfluchte! - крикнул один из них, показывая, что ему наплевать на смысл надписи "Городское управление", а другой, ростом повыше, действительно плюнул в орла на табличке.
Потом они отвернулись, потому что их звали с грузовика, уже на бегу заметили Иойну, остановились, загоготали, как плохо воспитанные дети, тыча пальцами в его ермолку, халат, пейсы. Высокий навернул пейс на палец, дернул несколько раз, потом словно спохватился, отпустил пейс, с отвращением стал вытирать палец, тереть его о мундир, достал платок и снова вытер. Потом, когда его опять окликнули с грузовика, снял с ремня винтовку, щелкнул затвором и приставил дуло к животу Иойны.
Новак все это видел, но не понял, в чем дело, и только вспотел. Сперва Иойну отшвырнуло назад, тотчас после этого раздался выстрел и смех в грузовике, топот ног, резкий и быстро стихающий рев моторов.
И вот снова спокойствие, опустевшая площадь, ни огонька в темном местечке. Новак кидается к Иойне. Юноша упал навзничь, рот у него открыт, глаза тоже, они большие, выпуклые, неподвижные, невидящие, в левом мерцает отражение зеленоватой звездочки с огромного тихого неба. Смрад паленой шерсти. Дыра в лапсердаке, большая, с неровными краями, ее заполняет черная жидкость. Стоптанные домашние туфли, ноги раскинуты.
Крики, сбегаются люди, раздается плач. Новак три раза кряду рассказывает одно и то же:
- В двух шагах отсюда, ни с того ни с сего, могли бы и меня…
Потом он уходит; нахлынувшая отовсюду толпа оттеснила его, он чувствует себя одиноким, ему не хочется повторять свой рассказ, потому что в его голове вдруг все мешается, родится новая мысль, она с трудом вылупляется и протискивается по окостеневшим от забужанского бытия мозговым извилинам. Новак чувствует, что мысль эта важная, инстинктивно, как животное, ищет тихий угол, где сможет все обдумать. Он идет, идет все дальше и обнаруживает удобный закуток возле своей лавки.
С трудом родится эта мысль, потому что все сильнее раздирают его два чувства: "Меня, они могли бы и меня!.. Что для них значит всадить пулю в живот, спустить курок?.. Что для них значит? Для них! Что им! Они плевали на все божьи и человеческие законы. Какая же это сила! На орла плюнули, над нами, надо мной смеялись, над нашей мостовой, над нашим городом! Они сильные". Великая скорбь наполняет сердце Новака, словно смех и плевки немцев предвещают смерть не только польского орла, но и его самого. А впрочем, в ту секунду он не ощущает разницы между смертью своей страны и собственной смертью.
Плакать надо от скорби. Скупые обрывки знаний, сохранившиеся с очень давних школьных времен и убогих третьемайских торжественных заседаний в Забуже, скупые обрывки истории Польши, тень Сомосьерры, несколько лавровых листков из венка князя Юзефа Понятовского - плакать, плакать бы над польской и Новаковой недолей, над смертью, осмеянной, оплеванной убийцами.
"Они могли бы и меня…" - снова заговорило это чувство. И, только переломив его, Новак наконец находит ту мысль, которая толкнула его от ратуши к домику Кагана: "Нет, именно меня не могли бы. Потому что я не ношу пейсов. Подошли, посмотрели - и ничего. Я не обрезанный. Великая сила. Могли бы, но не захотели. Им чихать на божьи и человеческие законы, но другие законы они уважают. Другие, свои. Божья заповедь гласит: не убий! Их заповедь гласит: не убий, но обрезанного можно. Значит, и другие заповеди… Как там насчет того, чтобы не пожелать ни осла, ни вола ближнего твоего?"
Домик Кагана смотрел на него слепыми прямоугольниками черных окон, и Новак тоже на них смотрел. Должно быть, взор его был полон такого ненасытного желания, что хозяин домика вышел на улицу.
- Добрый вечер. - Каган любезно поклонился, хотя был сильно напуган. - Вы слышали, какая беда с несчастным Иойной?
Новак утвердительно кивнул, но рассказ свой не стал повторять: несколько минут они вместе сокрушались по поводу гибели Иойны, прихода немцев, трагедии Польши.
- Но что же мы так, на улице, - спохватился Каган. - Извините меня, пожалуйста, не зайдете ли в дом? Вы стоите здесь, а может, у вас ко мне дело?
- Нет, я просто так! - ответил Новак. - Покойной ночи, я пойду. Да, такое горе… - И он очень быстро пошел домой, сжимая в кармане смятые бумажки.
Трагедия Польши мучила Новака всю ночь, его преследовали кошмары, несколько раз он просыпался, тяжело вздыхал. И только та подспудная, заботливо извлеченная наружу мысль принесла ему облегчение. Когда два дня спустя в местечко пришел немецкий полк, Новак встретил его совершенно спокойно и даже объяснял другим: немцы строги, но у них свой порядок. И, выговаривая слово "свой", он незаметно для себя округлял губы, словно облизываясь.
8
Они миновали задворки местечка. Направо и налево по тропинкам, по дорожкам, которые вели в одиноко стоявшие усадьбы, растекались небольшие группы людей в бурых халатах.
- Как вода из дырявого ведра, - заметил Вальчак.
- Правильно, - равнодушно, но твердо ответил Сосновский: он всегда соглашался с фактами. Кригер, разумеется, возразил:
- Ничего подобного. Как раз неправильно. Идя всем скопом, мы становимся силой, более того, становимся проблемой, - сказал он, многозначительно подняв палец. - С нами тогда надо считаться. А так, - он надул губы и презрительно махнул рукой, - по нескольку человек, в этих халатах… Любой полицейский нас сразу загребет…
Вальчак фыркнул.
- Как ты считаешь, Макс, пожалуй, и нам пора?
- Что пора, почему пора? - забеспокоился Кригер.
Кальве молча кивнул.
- Выметаться из толпы, - ответил Вальчак. - Из проблемы, - иронически повысил он голос и тоже сделал рукой затейливый жест. - Пока нас не захватили немцы…
Кригер вскипел и еще раз привел вещественные, по его определению, доказательства.
- А по существу дела… - продолжал он, когда они уже свернули на узкую мощеную дорогу, обсаженную ровненько подстриженными вербами, - …я принципиально считаю…
Впрочем, он послушно шел за ними, не делая практических выводов из своей столь красноречиво выраженной позиции. Он привык оставаться в меньшинстве и был достаточно дисциплинирован, чтобы вопреки собственному мнению выполнять решения большинства. Кажется, ему принесли большой вред иронически-лестные слова, высказанные по его адресу тем же Кальве давно, лет пятнадцать тому назад: "Из нашего Кригера когда-нибудь выйдет сильный диалектик". Хотя Кригер и тогда был недоверчив и всюду ему мерещились подвохи, но почему-то эти слова он принял за чистую монету и, поскольку довольно высоко (надо иметь в виду характер Кригера) ценил Кальве, решил не обмануть его надежд. Кальве, конечно, не догадывался, что Кригер в какой-то степени ради него раздувает почти до масштабов партийной дискуссии каждый самый пустяковый вопрос. Иногда Кальве выходил из себя, но чаще применял более действенный метод: тушил пламя речей Романа мелким песком молчания. После примерно часового монолога пылкий Кригер обычно трубил победу и затихал.
На этот раз он замолчал раньше: они дошли до конца дороги, до закрытых ворот, за которыми прятался среди георгинов и сирени одноэтажный домик.