- Обычная история. Работает горячо, вода ледяная. Пьёт эту воду, устал, вспотел, ветер, а он грудь растворяет. Чего же ждать? Только воспаления лёгких. А ну, подсадите его сюда!
Мы стали подсаживать Тележку. Бурин протянул ему руку.
- Сегодня ночуешь в школе со мной, - там штаб. Таблетки, то да сё. Если завтра полегчает, поставлю на лёгкую работу: гальюны будешь рыть. Не полегчает - отправлю в Москву.
- Полегчает, - сказал Тележка. - А что это за птица - гальюны?
- Это морское выражение, - серьёзно ответил Бурин, - а по-нашему, по-пехотному, - значит отхожие места.
- Но почему же именно я? - вскинулся Тележка. - Людей мало?
- Не разговаривать, слабосильная команда! - сказал Бурин. - Счастья своего не понимаешь! Иди за мной!
Он вроде бы улыбнулся, но, видно, опять спохватился, что командиру нельзя.
- Сказал и в тёмный лес ягнёнка поволок, - вяло пошутил Тележка и поплёлся за ним следом.
8
Это просто удивительно - до чего у меня болело всё тело. То есть не было буквально ни одного мускула, ни одного сустава, который не болел бы. Цирковые артисты называют это явление странным, царапающим словом: креппатура. Это случается, когда, давно не тренированные, они вдруг сразу в один прекрасный вечер бросаются в работу. Тут-то их и настигает эта самая "креппатура", явление крайней болезненности в мышцах, вызванное непомерной нагрузкой. Потом постепенно в результате ежедневной тренировки оно исчезает бесследно. Я, во всяком случае, надеялся, что оно исчезнет, потому что я так наломался за первый день нашей работы, что еле добрёл до предоставленного нам овина и грохнулся на солому, чуть не воя от страшной разрывающей боли во всех мышцах. Руки я, к счастью, почти не натёр, потому что всю жизнь у меня были довольно крепкие мозоли, да и краски растирать в десятилитровом ведре - дело не для слабеньких.
Но с ногами было худо. Утром Лёшка подарил мне пару новых портянок, но теперь, сняв сапоги, я с трудом оторвал портянки от пяток. Было темно, рассмотреть я не мог, да и всё равно заживить-то невозможно - ведь работать нужно каждый день, а босиком много не накопаешь.
Разговоров вокруг меня уже не было слышно, все спали, встать предстояло в пять утра, и я растянулся на соломе рядом с Лёшей. Я стал засыпать и, засыпая, подумал, что вот сон сразу одолевает меня и я могу не думать о Вале. Война и моя работа на войне вытесняют её из моей жизни. Эта мысль задела меня самым тоненьким краешком, она словно пролетела мимо моего сознания, едва коснувшись его, но потом покружилась где-то и прилетела обратно. На этот раз она дала знать о себе сильным и грубым толчком в сердце - и сна как не бывало. И я опять стал думать о моей невезучей и удивительной любви.
…Я нёс тогда за нею цветы.
Первый взрыв аплодисментов отбушевал, а на стихающую, вторую волну, когда зрители аплодируют уже от желания убить время, которое всё равно пропадёт в очереди на вешалку, на эту волну Валя не выходила. Она пробежала мимо меня и сказала на ходу:
- Цветы принесите мне, ладно?
Я стоял у кулисы возле выхода. Она успела ещё и улыбнуться мне, и я, как обожжённый, побежал к середине сцены, где стояли её цветы. Это была большущая безвкусная корзина, в ней застыли, словно сделанные из маргаринового крема, гортензии. Эти ресторанные цветы, мёртвые, ничем не пахнущие, всегда меня раздражали, и всё же я поднял эту тяжеленную пошлость и понёс, хромая и спотыкаясь. Когда добрёл до Валиной маленькой двери, я, не стучась, толкнул её ногой, вошёл и сразу опустил корзину на пол. Когда я разогнулся, Валя стояла передо мной. Видно, она только что сняла с себя театральное платье и халат успела надеть только в один рукав.
Я до сих пор не понимаю, что со мною сталось.
- Извините, - сказал я и схватил её за плечи.
Я хотел поцеловать её, а она отворачивалась, и я всё время думал, что сейчас она вырвется и я поцелую ухо или подбородок, и это будет самое ужасное. Всё это мелькало в моей голове со страшной быстротой. Но всё-таки я поцеловал её в губы. Да, это было так. Потом выпустил её. Она надела халат и сказала:
- Ну и ну! Смел, нечего сказать! Ступайте. Подождите на улице.
Я шёл по коридору, и все, кого я встречал по пути, казались мне красивыми и добрыми, даже этот новый гусак в лосинах, поступивший к нам не иначе как в поисках брони, артист на роли молодых подлецов, фашистов и разных дантесов. Совершенно одуревший, я вышел на улицу. Стал ждать Валю и дождался её. Она прошла мимо и процедила сквозь зубы:
- Перейдите на ту сторону и сверните налево…
Я опять молчаливо покорился ей, пошёл на ту сторону и свернул, догнал её в тёмном переулке с подслеповатыми фонарями. И тут она подхватила меня под руку и прижалась ко мне.
Дома у себя она быстро всё устроила, выпила водки сама и дала выпить мне, и такая она была весёлая и простая, что даже странно было, почему её в театре называют стервой…
Она налила ещё водки. Я раньше мало пил, то есть совсем не пил, и меня нельзя было уговорить, потому что мне не нравилась водка, её в общем-то противный вкус, но тут, у Вали, я пил как миленький, стоило ей только налить и предложить. Я живо научился. И вот она взяла налитую рюмку и, держа её в своих длинных пальцах, отошла в глубь комнаты.
- Вы мой поклонник? - сказала она.
Я сказал:
- Это какое-то не такое слово. Поклонник - это ерунда…
Она поправилась:
- Я имею в виду, ну, знаете, - театральный поклонник! Болельщик… Вам нравится смотреть меня на сцене?
- Я всегда смотрю вас.
- Я знаю… Я всегда вас вижу. Ага, думаю, хроменький опять здесь.
У меня застучало в висках.
- Над этим не смеются.
Она отошла ещё дальше.
- Байрон был хромым… Вы знаете, о ком я говорю?..
Я встал.
- "Прощай, прощай, и если навсегда, то навсегда прощай…".
- Ого, - сказала она, - смотри-ка - интеллектушко! Не уходите, с вами стоит пить. Тем более что, по-моему, вы и ещё кое-чем похожи на Байрона.
- Чем же?
Она села на край дивана, рюмка всё ещё плескалась в её руках. Она сказала тихо и внятно:
- Байрон тоже был красивый…
"Значит, она уже пьяная, - подумал я, - пошла чепуху городить". Я так ей и сказал:
- Вы уже пьяная, да?
Она засмеялась, но тоже очень тихо и внятно, а потом сказала:
- Вот что: после всех ваших безумств там в театре нам ничего не остаётся другого, нам нужно выпить на брудершафт.
Я подошёл к ней. Мы переплели наши руки и выпили.
И она поцеловала меня, а я её… Трудно про это вспоминать.
А в ту ночь на дворе стоял май, я был совсем молодой, и я шёл по моей прекрасной Москве, впервые в жизни пьяный и впервые в жизни познавший женщину, честное слово, впервые в жизни! И всё-таки не было полного счастья во мне. Не знаю почему. Впрочем, к чему же притворяться, - знаю. Прекрасно знаю.
Я всё это понял много дней спустя. Я как-то лежал у себя на кровати, в окно начинал входить рассвет, и я вдруг подумал, что тогда, в первый вечер, она боялась пойти со мной рядом. Потом я подумал: а почему же она в театре никогда не разговаривает со мной, виду не подаёт, что любит меня? Ведь она же не замужем.
В общем, если мы были не в постели, мы были на "вы"…
И я любил, любил её…
…А потом началась война. Я узнал, как бомбили Брест и Киев и как гибли тысячи людей. В это время начали бомбить и нас, Россию залило кровью, и я не находил себе места. Я пошёл в военкомат, но меня не взяли, и это было хуже всякого оскорбления. Я был обречён на тыловое прозябание, я не находил себе места и метался по городу в поисках возможности попасть на фронт.
Были дни, когда казалось, что мне повезло: я сумел попасть в списки добровольцев кавалерийского корпуса, который формировался в Москве. У меня там был знакомый парнишка из осоавиахимовских активистов, он-то и подсунул мою фамилию эскадронному. Я возликовал, начал ходить на Хамовнический плац и ждал окончательного сформирования. Не хватало конского поголовья, лошадей проминали немногие ребята - старички этого дела, и все ждали: из армии обещали подкинуть конского брачку.
Я ходил на плац и стоял в сторонке у изгрызанной коновязи, все привыкли ко мне, и мечта моя, может быть, и исполнилась бы, но я сам себя разоблачил. Однажды, когда я только входил на плац, мимо пробежал какой-то старшина и крикнул, подтолкнув меня в спину:
- Седлай Громобоя, скачи на Плющиху к Никитченке, он тебе пакет даст. Духом! Аллюр - полевой карьер!!!
Не стоит об этом вспоминать. Ну его к чёрту! Они выгнали меня, едва увидели, как я вхожу в стойло. Этот сволочной Громобой за версту почуял, какой я кавалерист. Не успел я с уздечкой в руках войти к нему, как он тут же, без промедления, прижал меня своим косматым боком к стенке и стал давить.
В фиолетовом его глазу, в каждой кровавой прожилочке играла насмешка. Я застонал, пихая его кулаками, но он всё нажимал и, наверно, раздавил бы меня, если бы кто-то не крикнул в это время настоящим, серьёзным кавалерийским голосом:
- Пррринять!..
Тут он сразу отскочил как ошпаренный.
В общем, меня выгнали, и комэск Иванов химическим карандашом вычеркнул меня из жизни добровольного кавкорпуса. И я ушёл с Хамовнического плаца, сопровождаемый визгливым хохотом кобыл.
Да, теперь это вроде смешно, а тогда я думал - совсем пропаду.