Отец не приезжал. А когда появился Константин дома с кубиками в петлицах, оглядел взволнованно - красив был сын, ладен, строен, как сам он в пятнадцатом, только форма не та, погон нету и эмблемы другие, крылышки, а не стволы пушечные, - и сжалось сердце. Погибнет парень, сложит голову…
- Добился своего?
Константин улыбнулся, обнял отца, уходя от спора, предлагая мир.
- Ну и как там, в небе?
- Здорово.
- А архангелы не поют по вашу душу? Говорят, к войне идет.
- У нас с Германией пакт.
…В мае сорок второго года Константин был в третий раз ранен. Ранение это, по пехотным представлениям, пустяковое, для летчика оказалось неприятным, грозило осложнениями. Требовалось время, чтобы восстановить двигательные функции руки в полном объеме, и его отправили в тыловой госпиталь в родной город. Все считали, что ему повезло. Константин вообще ходил в везучих, немногие из тех, что поднялись с ним в воздух по тревоге год назад, остались в живых. Но сам он не радовался, потому что рвался в бой.
- Не огорчайтесь, - успокоил его старик хирург, - война эта не на один год. Еще навоюетесь!
Госпитали были переполнены, и он вскоре получил увольнительную, чтобы долечиваться дома. Сидеть сложа руки было несладко, но он видел радость одинокого, овдовевшего недавно отца, и это примиряло немного с вынужденным бездействием. Кроме того, фронт держался уже несколько месяцев стабильно и беды не ждали.
В тот день Максим был в центре и заметил необычное оживление у городских учреждений. Подъезжали и уезжали машины, в грузовики срочно укладывали какое-то имущество. Среди тех, кто суетился, узнал знакомого.
- На новые квартиры? К чему бы это?
Тот огляделся, шепнул:
- Немцы фронт прорвали на Быстрянке.
Быстрянка находилась километрах в ста пятидесяти к северу, и новость могла ничего страшного не означать, а могла означать и многое. Сразу в голову ударило - Константин!
Пряхин потолкался еще по городу. Слухи складывались скверно. Вернулся он с тяжестью на душе. Сын курил на лежанке.
- Что слышно, батя?
По радио о прорыве еще не сообщали.
- Да ничего, - буркнул Максим и полез в погреб.
Оттуда он вернулся с бутылкой первача.
- Выпей, Костя, не нудись.
Предложил с умыслом, зная, как действует спиртное на непьющего сына. Тот после водки скучнел, его быстро клонило в сон, и спал он обычно долго и крепко. Поэтому уговорить Константина выпить даже рюмку бывало нелегко, но на этот раз он неожиданно согласился - видно, допекло надоевшее сидение.
"Вот и хорошо, ничего, - думал Максим, успокаивая себя и прислушиваясь к ровному дыханию спящего сына. - Пусть поспит, нервы отойдут, а утро вечера мудренее. Как немец ни силен, а сотню километров за сутки не отмахает. По нашим-то дорогам".
Он подошел к раскрытому окну. Абрикосовая ветка касалась стекла жесткими листьями. А сквозь листву розовело - горел подожженный отступающими маслозавод; прогромыхали отдаленные взрывы, донесся гул невидимых моторов. Однако в целом здесь, на окраине, было тихо. Основные силы наших войск, избегая котла-ловушки, уходили дальними дорогами, минуя город. Максим притворил окно. В комнате стало еще тише и душнее.
А утром в дом ворвалась соседка, одинокая перепуганная женщина, и закричала с порога:
- Петрович! Немец в городе!
Константин еще попытался уйти через восточную заставу, как по-старинному называли стык дорог, откуда брало начало шоссе на Кавказ, но там уже стоял немецкий регулировщик в каске и мундире с засученными рукавами и направлял по шоссе легкие танки пятнистой окраски с простроченными клепкой бортами, мотоциклы, громоздкие шкодовские грузовики с солдатами и иной армейский транспорт, который до сих пор Константину приходилось видеть только с воздуха. В соседней улице ждал своей очереди обоз, однако даже эти конные фуры под брезентом, обильно окованные железом, да и сами привезенные из Германии лошади-тяжеловозы показались Константину машинами.
Но больше всего кольнул флаг со свастикой, заботливо растянутый поверх одной из фур. Флаг этот явно предназначался для немецких летчиков, чтобы те с высоты не ошиблись, не приняли своих за "ивана" да не врезали по лошадиной колонне с бреющего. О том, что флаг может навести на обоз наши самолеты, немцы, видно, совсем не опасались. Все это понял, сообразил Константин и впервые в жизни почувствовал отчаяние.
С этим чувством и вернулся он к родному доку, где уже тоже хозяйничали немецкие солдаты. Свалив часть забора, они пытались загнать в тень под деревья машину, обрубая топориком нижние, мешающие им ветки.
- Костя! - закричал отец, увидев его живого, вернувшегося, и тут же позабыл о погроме, учиненном во дворе, где в каждое дерево и в каждый вдавленный колесами кустик был вложен его труд.
И немцы увидели Константина и, заглушив мотор, подошли, но не затем, чтобы схватить и арестовать, а чтобы порадоваться вместе с отцом.
- Зольдат? Зольдат? - спрашивал один, постарше, и теребил за раненую руку, с которой недавно сняли гипс. - Паф-паф? Фатер? Гут. Карош. Зольдат комт цу хауз. Война капут.
Они кричали и радовались, разоряя дом Константина и уверяя, что война для него закончилась. А вечером принесли самогонки и снова радовались, и тот же солдат, постарше, на странном, вначале малопонятном языке, составленном из искаженных немецких, польских, украинских и русских слов, к которому потом привыкли, как к особому оккупационному языку, объяснял, что он австриец, что на его родине высокие горы и ему надоела бесконечная русская степь, но он знает, что впереди, на Кавказе, тоже есть высокие горы и он скоро увидит их и сравнит с австрийскими, а потом вернется домой. Кавказские горы его очень интересовали и, казалось, были главной целью предпринятого похода…
Вскоре эти фронтовые немцы ушли, весело попрощавшись, на Кавказ, а может быть, и в другое место, где суждено было им сложить головы. Максим снова установил забор, прибил сломанные доски, собрал в сарай на топку срубленные ветки, и на улице наступило затишье. И тогда-то произошел у Константина с отцом разговор, который не мог состояться больше десятка лет.
- Слыхал я сегодня, Костя, немцы к Волге вышли, - сказал Пряхин сыну.
- Ну и что?
- Видать, взяла ихняя.
- И ты рад?
Вопрос был поставлен в лоб.
- Чему радоваться?… Но к тому шло.
- Это ты в газете "Свободное слово" вычитал?
- У меня своя голова. Я-то видел, куда дело идет.
- Давно?
Пора было сказать правду.
- Давно.
- Наблюдал, значит, и выводы делал?
- Наблюдал.
- Из садика?
- Дурень. Такие, как я, Советскую власть и поставили.
- А раз не по-вашему пошло, пусть, значит, и Россия погибает?
Максим подавил гнев.
- Такого я не говорил.
- Что же дальше делать будем?
- Жить.
- В холуях немецких?
- Молод ты, Костя. Не знаешь, как власти меняются. Сгинут и эти, пропади они пропадом. Образуется как-нибудь…
- Что образуется?
- Жизнь. Она на Гитлере не кончается.
- И на нас с тобой не закончится.
- Твоя на тебе закончится.
Максим хотел добавить: "И моя тоже на тебе", но не сказал.
- Вот именно. Значит, прожить ее нужно, как человеку.
- А ты как живешь?
- Я не живу, отец. Гнию я.
- Ну, знаешь…
- Правду говорю. Как понимаю, так и говорю.
- А я не понимаю.
- Верю, отец. Не понимаем мы друг друга. Давай и жить каждый по-своему.
- Как же ты жить собираешься?
- Рука у меня здорова. Буду через фронт перебираться.
- А где он, фронт?
- Да хоть и на Волге.
- Пока до Волги дойдешь, он за Урал откатится.
- Пойду за Урал.
- А если совсем каюк?
- Все равно воевать буду.
- Та-а-ак, - произнес Максим тяжело.
- В каюк не верю. Таких, как я, массы. Будем драться.
Говорил он так, что Максим понял: дело решенное, не спас он Константина, а только новые опасности на него навлек. Поди-ка проберись туда, за фронт! И тогда сорвался, закричал:
- Да ты знаешь, кто ты? Кто?
- Летчик я, отец. И неплохой.
Кулак Максима опустился на стол. Звякнула посуда.
- Летчик? Сталинский сокол? Врешь. Не летчик ты, а дезертир! Думаешь, там ждут тебя? Поверят тебе, что сам пришел? А может, с заданием от немцев? Думаешь, самолет дадут с красными звездами? Знаешь, что дадут? Знаешь?
Этой ночью, как, впрочем, и другими после прихода немцев, Константин долго не спал. Но в ту ночь особенно. Болью пронзили его отцовские слова, потому что не прозвучали неожиданностью; сам обо всем думал, задыхаясь от презрения к себе, от тоски и стыда, что проспал час, когда мог еще уйти, остаться в строю, крушить огнем ненавистные самолеты и обозы с нагло выставленным флагом… И сама смерть в бою представлялась ему счастьем по сравнению с той жизнью, что вел он сейчас. И не впервые думал он о фронте, о том, что должен идти, пробираться, ползти туда, где сражаются и умирают товарищи…