Как-то очень незаметно мать подошла к Алексею, глядит на стриженую голову, на его обновку – ярко-синие галифе. Смотрит удивленно, с некоторой опаской.
– Это что у тебя?
– Брюки же. Из чертовой кожи.
– Из полицейской, – обрадованно пояснил Толя. Он уже знает подробности.
– Он… живой? – спросила мать совсем тихо.
– Тогда был живой, – сердится брат. – Ну что ты, мама, спрашиваешь? Фома взял себе, но ему малы, а мои разорвались, когда я с дерева…
– Надо зайти к Павловичихе забрать папины, вот и Толя совсем обносился.
Переключилось внимание на Толю – Алексей сразу посветлел. И улыбается, не морща лба, и разговаривает охотно. Совсем семейный разговор. Но мама, хотя и отошла от других к Алексею и Толе, – все замечает. Молокович сильно натер ногу. Сидит разутый на новом столе, шевелит пальцами, рассматривает их внимательно, будто пересчитывает. Спросил, нет ли воды. С непонятной строгостью мать приказала Толе:
– Сходи к кухне.
Толя пошел, неся в себе тупую обиду. Мама, Алексей живут в том особенном мире, где все, кроме Толи, все, с кем ему так хочется быть. А он один, совсем один. И даже она с ним так разговаривает. За этот месяц во взводе никого и не убило, двоих только ранило. Не убили бы и Толю. Значит, зря он столько мучился. Мог ходить со всеми, веселый, легкий. Будешь сидеть, сидеть, а потом пойдешь и в первом же бою…
Вернулся к землянке, незаметно поставил на стол котелок с водой. Кому надо – найдет. Что-то веселое рассказывают.
– Небо звездное, чистое, хоть молись, а оттуда – матюг! – Носков довольно легко воспроизвел и слова, и голос с неба.
– Расскажи, Пахута, – просят Ваську-подрывника, – не все знают.
– Да ну вас, Мохарь и так косится. Будто не он меня, а я его сволок с неба. Ну что, летим мы. Я – радистом, в Москве поужинал, думал, к завтраку вернусь. А тут во как загостил у вас.
– А что! Попал в хорошее место, так воюй. – Бобок не может не вставить словцо-другое. Он просто ногами сучит от удовольствия, когда завязывается веселая беседа. Сапоги у ездового новые, из свежевыделанной кожи: сразу видно – дружит человек с сапожником. И кухню не обходит: даже голенища набелены смальцем.
– Перелетели фронт, – продолжает Васька-подрывник, светя золотом. – Вижу, и Мохарь притих. А то все рассказывал, как он затяжным прыгал. Осоавиахим, то да се. Может, когда и прыгал, но как немцам на голову пришлось – сели батареи у нашего Мохаря. Вспыхнули костры, прыгнули двое, а Мохарь никак. Я его коленкой под зад уговариваю. Вытолкнул, но меня тоже будто выдернуло. Был самолет, было все, а тут – лечу. Без парашюта, братцы! Отпустил он мою ногу, но тут уж я его за шею облапал. "Дергай запасной!" И, наверно, еще что-то шептал ему. Носков вот помнит, слышал.
– А молодец Мохарь, что стащил тебя с самолета, такого парня у нас не было бы! – "Моряк" Зарубин потряс Пахуту за плечи.
III
Разведчики привели в лагерь двенадцать человек, убежавших из немецкого плена. Одинаково грязные лохмотья, одинаковая чернота, положенная на лица долгим, лютым голодом. И все же некоторых сразу выделяешь. Особенно заметен веселоглазый парень, который убил топором немца-конвоира. Ходит по лагерю с немецкой винтовкой.
Нескольких определили в третий взвод. Самый пожилой, Коломиец, как сел на землю возле землянки, так и не сдвинулся весь день. На том месте и пообедал (товарищ принес котелок), там и приоделся немного. Когда примерял полотняную, плохо покрашенную, но все же рубаху, лицо его засветилось первой улыбкой.
Товарищ Коломийца – низенький, седой. Можно догадываться, что он вовсе и не старый еще, что был когда-то очень живой, подвижный. От неуходящей, виновато-радостной улыбки кожа на висках все время собрана в лучики.
Кроме Коломийца и его белоголового товарища Шаповалова в третий взвод зачислен еще один. Фамилия – Бакенщиков. Этого не сразу и заметили. Все новички уже освоились, все в обновах, не очень роскошных, но все же. А очкастый сидит в сторонке, ворох лыка у ног, колени острые, высокие, как у кузнечика. Сидит человек с узким, высоколобым лицом профессора и отрешенно плетет лапти. Смелости только и хватило лыка расстараться, попросить. Но не заметно в нем той обязательной тихой виноватости, с которой приходят в лагерь из немецкого плена.
Мама принесла ему Алексеево белье. Хорошее, почти новое. Человек поднял черные, странно горящие за очками глаза. Глаза эти как бы отдельно живут на одеревенело-спокойном лице. И поблагодарил он странно:
– Спасибо, женщина.
Толя рад за возвращающихся к жизни людей. Возле них и ему хорошо. К нему новички обращаются охотнее, смелее, чем к другим. И даже на "вы". Белоголовый, лучащийся счастьем Шаповалов вполголоса расспрашивает его, как тут "оружием разживаются".
С оружием, понятное дело, трудно. Добывают кто как сумеет. Целую неделю лазали по большому пожарищу (немцы с самолетов лес жгли). Двоим повезло – винтовки нашли. Чуть-чуть приклады почернели, подрумянились, а так – хорошие винтовки. Толе вот подсумки попались. Ходят легенды про целые машины оружия, которые в сорок первом наши зарыли в землю. Но клад никому пока не дается. Вооружаются и так, а больше, понятно, в бою.
– Конечно, конечно, – поспешно соглашается Шаповалов.
Толя не говорит, что ему и самому нужна винтовка. Все бы хорошо, но Толя знает, что через недельку-другую этот новичок станет настоящим партизаном. И увидит, какой тут партизан Толя. Тошно будет вспоминать, как уважительно смотрел на тебя этот седой человек, как авторитетно вводил ты его в партизанскую жизнь. И это пришло даже раньше, чем Толя предполагал.
Вашкевич, вернувшись из штаба, приказал дозарядить диски к ручным пулеметам.
– Бог подаст, – сердито отмахивается Носков от Головчени, который, сняв шапку, собирает патроны. Но Головченя знает, что он – не просто он, он – пулемет, главная фигура боя. И улыбается уверенно: "Хошь не хошь, а дашь". Весело ему чувствовать себя молодым бородатым нахлебником-цыганом.
– Позолоти ручку, молодец.
Толя тоже отдал обойму. Не жалко, а неловко. Будто откупается. Сегодня он опять остается в лагере. И главное – не очень огорчен этим. Вдруг начинает казаться, что именно на этот раз могло бы случиться непоправимое. Сидел, не ходил, столько терял, а тут сразу и подсунешься. Что-то особенное намечается, даже тачанку со станкачом берут. И лица у всех какие то непривычно серьезные.
Молчаливый, вечно дымящий цигаркой парень (кажется, Пархимчик – фамилия его) потянулся к гармошке. Но раздумал:
– Придем, тогда…
А Толя вдруг подумал, что за все время он и словом не обменялся с этим парнем. А ведь Пархимчик – партизан. Как восторженно смотрел бы Толя в неулыбчивое круглое лицо, как рад был бы рисковать по первому слову этого парня, если бы встретил его где-либо возле своей Селибы месяца два назад. Толе вдруг захотелось заговорить с ним. Но парень уже стал в строй.
Выстроились возле землянки, и сразу видно, кто остается. Толя уловил на себе удивленный, как ему показалось, взгляд новичка Шаповалова. На плече у Шаповалова сумка с пулеметными дисками. Рядом с его белой головой борода Головчени особенно отливает смолью. Любят пулеметчики всякий маскарад. Вон и Помолотень, который при станкаче, тоже молодой, а усы отпустил. Светлые, пшеничные.
– Вымажь усы дегтем, – не раз советовал ему Носков, – а то лошадок вы с ездовым, как немцы пленных, кормите, не заметишь – сжуют усы-то.
Сегодня без усмешечек, ревниво-внимательно глядят партизаны на пулеметную тачанку. Ездовой Бобок все ходит возле своих не очень сытых лошадок, поглаживает их по крупу, будто от этого они справнее сделаются.
Мама в строю самая крайняя, на левом фланге. Она в своей плюшевой старенькой жакетке, под рукой – большущая санитарная сумка. Тень лежит на ее лице. Лицо Нади такое же отрешенно-серьезное, она тоже с сумкой, в мужском сером плаще. Косы уложены вокруг головы.
На другом фланге стоит, привычно опустив плечи, Алексей. Смотрит прямо перед собой.
Командир взвода прошел вдоль строя. Объявил: через десять минут общее построение. Куда пойдет отряд, не говорит. Да и знает ли сам? Никого не обижает, что это тайна. Наоборот, спокойнее. Больше уверенности, что язык не обгонит ноги.
Мама вышла из строя и сразу заулыбалась Толе. Надя смотрит издали. Ее малые, Инка и Галка, остались в гражданском лагере, и похоже, что Надя смотрит на Толю потому, что не может сейчас видеть своих.
Вполголоса мать объясняет, как быть ему, Толе. У Павловичихи два чемодана спрятаны. Там есть синие брюки. И белье. Пускай Толя сходит. С кем-нибудь, попросит кого-либо…
Мать объясняет очень подробно, и начинает казаться, что то, о чем она сейчас говорит, действительно самое главное. Или, может быть, улыбка ее – успокаивающе тихая – мешает понять до конца страшный смысл ее слов.
– В желтом чемодане подошвы… Хорошие, кожаные, еще папа доставал. Попросишь Берку, я с ним говорила, сделает тебе сапоги. А то твои совсем…
И Толя смотрит на свои сапоги, поспешно кивает головой.
Снова все, кроме Толи, стали в строй. Толю вдруг оглушила мысль, что мама действительно может не вернуться. И Алексей может не вернуться. Толя смотрит на них, они еще здесь, непоправимое еще не случилось. Но где-то там, впереди, на десять, на двенадцать часов впереди, все словно уже и произошло. Толя видит мать, она напоминающе улыбается ему ("Так ты сходи, у Павловичихи…"), а где-то впереди это уже невозможно. Все возможно, кроме этого, самого простого: она смотрит на него, улыбается ему…
– Шагом арш! – скомандовал Вашкевич. Взвод не в ногу тронулся. И будто пустил кто-то неумолимые часы…