- Не перестанешь ерзать, привяжу костыли к ножкам.
Я замер. Следователь писал. "Молотобойцы" пришли в полном составе - старшина и два рослых сержанта. Старшина был мордаст и веснушчат, когда он по-хозяйски, как лошадь на базаре, взял меня за подбородок и повернул лицом к свету, я понял, что сейчас начнется самое страшное.
- Этот, что ли? - спросил он.
- Этот, - ответил следователь.
- Так начинать?
- Начинайте, - все так же, по-деловому, ответил капитан. Но старшина почему-то медлил. Он взял мою шею и сдавил двумя пальцами.
- Хлипок, вроде. Он из каких? Из шпиенов али из диверсантов?
- Из интеллигентов - ответили ему, и в комнате наступила тишина. Помощники старшины - те самые "молотобойцы" - мирно курили. Один, потушив окурок о каблук, сказал:
- Кормили его плохо.
- В армии всех кормят одинаково, - откликнулся капитан.
- Ну, не скажите, - возразил старшина, - из котла только первогодки лопают, а кто послужил, соображают. Мне в роте бойцы кажин день чего-нито приносили - то куренка пымают, то гуся, а то и поросенка в мешке притащат.
- Поросенка токо раз добыли, - уточнил самый младший, по прозвищу Пыхтяй, - да и то у своего, у Кистенева, в сарайчике. Он тогда токо-токо демобилизовался и к Шмарехе пристроился - хотел хозяйство заводить, а тут мы.
- Помню, - сказал нехотя старшина, - он тогда в часть приходил. Жаловался. Забыл, видно, как в Польше мародерил?
- Так то в Польше, - возразил Пыхтяй, - а тут Белоруссия! Того гляди, засудят…
- Не будешь дураком - не засудят, - наставительно заметил старшина, но тут следователь оторвался от бумаг, потянулся, пощелкал суставами пальцев и впервые взглянул на меня.
- Ну что, бандитская морда, будешь признаваться, или нам из тебя клещами признания выдирать?
- Так он из банды? - оживился старшина. - Бендеровец али бульбовец?
- Да нет, это я так… - нехотя признался капитан. - Этому кости ломать не надо, сам все расскажет. Так что ли, сопляк? Признаешься во всем?
- В чем? - спросил я, чувствуя, как пол уходит у меня из-под ног.
- А в чем прикажут! - хохотнул старшина и стал закуривать. И тут я понял: они, все четверо, еще не готовы… еще не озверели, чтобы начать мордовать ни в чем неповинного человека! Они только что сытно пообедали и даже выпили - от старшины несло самогоном, да и лица его помощников были странно румяны. Только следователь, занятый своей работой, не успел поесть. Зато он непрерывно курил и время от времени доставал из стола бутылку водки. Налив в стакан, выпивал и закуривал. Постепенно бутылка пустела, а капитан уже еле сидел на стуле. В какой-то момент, разглядев меня сквозь облака табачного дыма, заорал:
- Ну что, сучонок, будешь нам лапшу на уши вешать?
Это был знак, что отдых кончился, и "молотобойцы", потушив сигареты, ринулись ко мне. От сильного удара по затылку я потерял сознание.
Очнулся в камере-одиночке на цементном полу и не сразу понял, где нахожусь. Не было людей вокруг, не было нар, а вместо чугунной параши в углу стоял жестяной бак без крышки. Под потолком через крохотное оконце в камеру заглядывала луна, и ее решетчатый след отражался на противоположной стене.
Поднялся я без труда и ощутил боль только в спине. Но она была от долгого сидения на табуретке, а не от битья, - похоже, на первом допросе меня вообще не били. Ну что ж, и на том спасибо.
Я обошел камеру и остановился у железной двери. На уровне моей груди в ней имелась "кормушка", а чуть повыше - хитрый "глазок". Я хотел постучать - в моем животе кишка кишке давно показывала кукиш, - но дверь сама отворилась, и в щели показалась фигура надзирателя.
- Ну что, служба, оклемался? - почти дружески спросил он. - Есть хочешь?
Есть я хотел всегда, с той самой минуты, когда стал бойцом доблестной Советской армии. Но надзирателю мой ответ был и не нужен, он подал мне миску с застывшей в холодный ком кашей и большой кусок хлеба.
- От себя отрываю, учти, - а глаза его смеялись. Он был, скорее всего, мой одногодок и, возможно, бывший фронтовик - на гимнастерке поблескивал металлом орден ЗБЗ ("За боевые заслуги").
- А который теперь час? - спросил я. - И вообще, утро это или вечер? И какое нынче число?
Надзирателя звали Иваном Куделиком, он действительно воевал, но после демобилизации пошел служить в милицию - в Минске не было работы.
А допросы продолжались. Каждый вечер в половине двенадцатого меня приводили к рыжему гномику. Через неделю я уже знал, в чем меня обвиняют. Открытие повергло в шок. Оказалось, я принадлежу к террористической группировке, работающей на одну иностранную державу. По словам гномика, организацию он, фактически, уже раскрыл и теперь только уточняет детали. Например, фамилию моего шефа. Дабы освежить мою память, "молотобойцы" делали мне "припарку" - били по затылку раскрытой ладонью. Если это не помогало, опрокидывали с табуретки и пинали сапогами, затем снова сажали на место. Спина и ягодицы у меня превратились в сплошной синяк.
Гномик регулировал побои. Во время передышки он совал мне под нос фотографии людей намного старше меня, военных и штатских, в больших чинах и маленьких. Каждого я обязан был "узнать" и "кое-что уточнить".
- Вот с этим ты встречался в Берлине, в мае. Он давал тебе задание. Если забыл, мы напомним… Ты ведь хорошо стреляешь, так? Вот видишь, сам признался, что стрелял… Так какая, говоришь, улица? А номер дома?
Каждое мое "не знаю" оборачивалось лишним кровоподтеком на теле. Допрос заканчивался в шесть утра, иногда меня уводили под руки сержанты, иногда я шел сам. Если дежурил Куделик, я мог рассчитывать на его помощь. Обычно он приносил ведро холодной воды и прикладывал мокрые тряпки к моим синякам - боль проходила. Однажды принес в пузыречке какое-то снадобье и стал мазать больные места, затем приложил к ним тряпочки. К вечеру боль совсем прошла, но именно поздно вечером меня поведут на допрос, а тряпочки вызовут недоумение следователя, поэтому Иван их снял.
- Что это? - спросил я, уловив незнакомый запах.
- Мазь, - ответил он коротко, - бабка одна сама варит, многим помогла, поможет и тебе.
Не знаю, чем была вызвана его симпатия ко мне, возможно, простым сочувствием - он вообще был добрым парнем.
- У тебя есть родные? - спросил я как-то.
- Ни, - ответил он, - усих поубивали.
- Немцы? - я был уверен в ответе.
- Ни, це наши, - ответил он, - як прийшлы у вестку у сорок четвертом, так и почалы усих мордумати: "Ты помогала фашистам!", "Ты ложилась под них!", "Ты кормил хлибом бандитов!" - Странно, иногда он говорил на чистом русском, иногда, когда вопрос касался его земляков, переходил на белорусский. - Половину вестки увели, только стариков и дитей оставили. Дивчат жалко. Рарные были дивчины, одна к одной. Спивалы колысь - сердце заходилось.
- А куда увезли ваших?
- Сперва казалы - в лагерь. А после на Урал отправили, якись комбинат строить. Ни одна не верталась.
- А ты чего смотрел? Чего не вступился?
- Я на хронте був. Польшу вызволял, а колы домой повертался, то своих никого не знайшов. Собака была - песик такой, добренький, так того с автомата… Кинувся сестрицу мою спасать…
Затем сказал очень тихо, глядя в пол:
- Ненавижу их… С малиновыми околышками. Звери. Тилько тоби кажу, бо ты свойский…
"Свойский", значит, наш, свой, и мне можно доверять. У тех, кто меня избивал на допросах, фуражки тоже имели малиновый околыш. Каждую отдельную категорию солдат армия воспитывает для различных целей и вполне определенно. Разведчиков учат ходить бесшумно, подползать тихо, пехоту учат хорошо стрелять и быстро копать траншеи. Эти, с малиновыми околышками, траншей не копают и в разведку не ходят. За них это делают другие. Их задача - не вступая в схватку с врагом, входить в село или город на хвосте у передовых частей и ликвидировать оставшихся врагов. Их они должны определить сами. Согласно инструкциям, их враг особенно коварен, он принимает личину старика, старушки, девочки… Жалость к человеку в этих частях считается крупным недостатком, от нее избавляются на ранней стадии воспитания - в учебном полку, в училище. Такое воспитание накладывает отпечаток на всю дальнейшую жизнь юноши, на его характер, привычка никого не жалеть въедается в кровь, и плохо придется женщине, полюбившей такого бывшего "защитника Отечества"…
В тюрьме времена года проходят незаметно. Даже первый снежок не всегда удерживается на оконной решетке, чаще тает, едва прикоснувшись к железу…
Поздней осенью сорок девятого мое сидение в одиночке перевалило за одиннадцать месяцев. Еще немного, и мы с гномиком будем отмечать годовщину нашего знакомства, но именно тогда что-то произошло в судьбе следователя. Скорей всего, ему сделало серьезный "втык" высокое начальство. В самом деле, следствие не продвинулось ни на шаг, а бригада помощников даже ослабила энергию. Нет, они, конечно, били меня, но без прежней ярости. Наверное, я им просто надоел!
Первым раскололся Пыхтяй. Как-то раз пьяненький гномик выкрикнул:
- Сознавайся, клоун, не то я тебе яйца оторву!
Провожая меня в камеру, Пыхтяй спросил:
- Чего это наш жупел тебя клоуном обозвал? Ты что, в цирке коверным работал?
- Нет, только в части, на сцене выступал. Людей смешил…
Странно, но с этого дня Пыхтяй меня больше не бил. Просто делал вид, что бьет, он кричал и матерился. Его старание оценили и иногда оставляли нас наедине.
Однажды доведенный до отчаяния гномик преподнес мне сюрприз.