О новом лице примечательном – Кирилле Флиоринском, епископе в буклях
В начале 1768 года тишайший Тихон Якубовский был переведен на покой в воронежскую епархию, а на место его произведен в епископы севские Кирилл Флиоринский.
Сей, приехав, сразу произвел Добрынина в стихарь, и получил таким образом Гавриил как бы форму и участие в богослужении более официальное.
Теперь должен был он держать перед епископом во время священнодействия книгу, постилать под ноги его преосвященства круглый коврик, называемый орлецом, а также подавать ему пастырский жезл.
Стихари были разных материй, и это Гавриила весьма радовало.
Кирилл Флоринский, Флиоринский, так называл он себя по причудливости, был сыном казака Переяславского уезда. Учился в Киевской духовной академии, затем был взят в певчие ко двору императрицы. Но здесь удержался недолго.
Между тем место певчего придворного при Елизавете было весьма полезно для выдвижения. Но Кирилл, несмотря на немалый свой рост и украинское происхождение, которое в то время во дворе было модно, выдвижения не получил.
Огорченный Кирилл начал посещать лекции физики в Академии наук.
Затем в 1756 году был пострижен в монахи и отправлен сперва учителем Новгородской семинарии, а затем четыре года служил в посольской церкви в Париже, где изучил французский язык в совершенстве, а также перенял моды и расстроил свое душевное состояние.
В 1764 году из-за ссоры вернулся Кирилл в Москву.
Здесь понравился он императрице Екатерине по причине крупного своего сложения, но только как проповедник, и получил сан епископа Севского и Брянского.
Сей архипастырь, как видевший большой парижский свет, приказал, чтобы все окружающие его в его священнодействии молодые люди были причесаны с буклями, то есть локонами под пудрой.
Трудно было приучать ему к этому закоснелую монастырщину.
Гавриил же Добрынин, благодаря чтению романов переводных, склонен был к опрятности до щегольства и всегда веселил архипастыря ческой своих волос.
Флиоринский был характера пылкого, высокомерного, горячего, духа твердого и острого разума.
Дар слова и присутствие памяти были первыми его дарованиями. Кроме того, знал он французский и латинский языки. Но тоска по Парижу и архиерейские занятия, воспоминаниям его не соответствующие, придавали Флиоринскому характер причудливый.
В архиерейском доме было обыкновение, что производящиеся священно– и церковнослужители посылаемы были от архиерея к почетным, заслуженным монашествующим для научения читать, писать и для познания церковного устава.
И до тех пор не получали они посвящения, пока учителя не выдавали им письменного свидетельства об успехах. Право выдавать эти свидетельства могло довести доходы учителя до двухсот рублей.
Благодаря умению причесываться в число почетных монашествующих попал и Гавриил, хотя от роду не было ему двадцати лет. Как человек передовой, Гавриил немедленно снизил цены, почему поставляемые и бросились на учение к нему именно.
Дело это было сложное и спорное, потому что особыми указами было запрещено брать за поставление священства деньги. Поэтому деньги брали, но ссориться из-за этих денег можно было только тишком.
И тут-то и сказалось все хитроумие Гавриила Добрынина.
Его преосвященство любил толковать в церкви народу псалтырь.
Говорил Кирилл ясно и кратко и сам себя любил слушать, закрывая даже при произнесении от удовольствия глаза и склоняя несколько набок голову.
Гавриилу, стоя в алтаре, вздумалось записывать любопытнейшие истолкования епископские в тетрадку.
По прошествии нескольких дней догадался Гавриил как бы забыть на окне свою тетрадку при проходе епископа.
Флиоринский посмотрел записки, хорошим почерком написанные. Удовольствие выразилось на его лице. Он подозвал к себе Гавриила и сказал:
– Не один тот бывает учен, кто многим учился наукам, но и тот, кто с примечанием живет. Я в тебе нахожу последнее. Продолжай так, как начал, записывай всякое мое слово не только в публичных поучениях, но и в обыкновенных разговорах, ибо я имею столько знания, что меня уже учить никто не в состоянии.
Так похвалил себя Кирилл Флиоринский. После слов этих уже не выпускал при нем Добрынин из рук пера и тетради.
"Помни, – говорил он себе, – что учитель твой учился в Париже, о котором путешественники рассказывают, что там ослов в лошадей переделывают".
Глава, посвященная описанию Парижа. В ней парус истории этой надут вздохами
В мае месяце поехал преосвященный в город Киев, так сказать на богомолье.
Был долог путь.
В пути не торопились.
В Броварах, в восемнадцати верстах от Киева, дожидался преосвященный своего обоза.
Лавра уже была видна как косо надетая на холм корона.
Золотые камни церковных глав украшали эту корону.
Голубой Днепр тек мимо белого города.
Быстрым шепотом рассказал дьякон епископу о случае на дороге.
Кирилл не слушал.
Белым венцом стояла лавра там, вдали.
Епископ стоял, думал о темных комнатах бурсы, о городском бурсацком учении, о Петербурге, о дворце, о неудачах.
– Так как же, ваше высокопреосвященство? – спросил дьякон.
– Ах, Париж! – невпопад ответил епископ и, мрачный, пошел на ночевку.
Торопливо побежал за ним дьякон.
– Ночевать будем здесь, – сказал Кирилл.
Ночь была темна и тиха. Гавриил спал в передней и вдруг услыхал тихий зов.
Большая беленая комната, занятая епископом, тускло освещалась свечкой.
Зеленое, штофное, на вате одеяло при свете свечи казалось черным.
Кирилл сидел в халате.
– Клопы кусают меня, – сказал он. – Покажи руки: у тебя нету с собой тетради? Не нужно сейчас записывать.
Вид Киева, юноша, пробудил во мне воспоминания о бурсе, и воспоминания привели меня к вратам Парижа. Я не могу оттуда уйти.
Клопы кусают меня, мне не спится. Ворота городские, нет таких в Париже, кроме Триумфальной арки; столица, на сердце французов похожая, никогда не затворена.
"Придите, – говорит она всем лицо земли покрывающим народам, – придите, белые, черные, свободные и в сообществе любви достойнейших женщин и наиобходительнейших мужчин, и свободных от угроз инквизиции, познайте во всякое время бытия удовольствие.
Придите, у меня нет ни застав, ни приблизиться вам воспрещающей стражи, прелестный зов мой слышен в краях света, и индеец, как и турок и сицилианин, как и россиянин, бегут, задыхаясь, оставляют свои правы и становятся парижскими жителями".
Не записывай, не запоминай.
О Париж, о прекрасные стеклянные дома! Я вижу со всех сторон одни только люстры и стекла, а это кофейные дома. Считается их в Париже девятьсот. Есть такие, которые на судебные места похожи, и в иных высшие приговоры о сочинениях и авторах заключают. Другие за политические кабинеты почитаются, и там-то люди изучают ведомости, как алгебраическую книгу.
В Париже потребны люди всякого состояния, лекари, кукольники, даже девки средней добродетели.
Оные девки, как гребцы, поворачиваются к судьбе своей спиной и к ней доплывают.
Кареты парижские, величайшей скрытности, перевозят с места на место женщин прекраснейших, избегая посмотрения.
Несчастье Икару случилось оттого, что он был не парижский житель. Ибо воздух парижский к подъему способен.
Кошельки на волоса там того же цвета, как платья.
О юноша, ничего так на свете сем не приятно, как сметь все делать. Эти моды прелестны. Модные товары составляют здесь музыку для глаз, клавесин цветов. Прелат, то есть священник, в модном платье, из дома в скрытой карете едет на любовное приключение.
Ночь приближается, а Париж кажется не менее блистающим. Ряды отскакивающих лучей составляют около Сены наипрелестнейшую иллюминацию, и назавтра солнце взойдет только для освещения прекраснейших путей, ведущих к обворожительным предместьям, где приятные домики находятся в излишестве.
А какая изобретательность, какие лошади, какое разнообразие упряжей! Только осетров не запрягают в парижские кареты!
Кирилл молчал.
Молчал Гавриил, думал неизвестно о чем. Может быть, о красоте Парижа, а может быть, и о Киеве, куполы которого начинали уже блистать за тусклыми стеклами комнаты.
– Желательно, – продолжал Кирилл, – чтобы колокольни в Париже были бы вызолочены. Кроме того, что это соответствовало бы французскому великолепию, это разнообразило бы город.
Архитектура в Париже, так сказать увеселяется, делая в образе строения домов забавные опыты.
Дома в Париже можно назвать пригожими уродами.
Архитектура свободна там, как писание: здания не утверждаются ни полицмейстером, ни епископом.
Почерки пера писательского там не менее быстры, как и языка обороты, и всякий там может ожидать, что будет обруган, – все для смеха поистине, ибо француз не зол.
Поговорим теперь о времени. В неделе есть только один день в Париже, как день есть вечность в нашем монастыре. Все там начертывается, печатается, все обнародуется. Месяц по множеству происшествий стоит там целого года…
Светлело; золотели, рыжели золотом киевские купола на белом венце лавры, криво надетом на главу зеленого Киево-Печерского холма.
Голубело небо. Пропадал в комнате свет свечи.
Кирилл задумался.
– Юноша, – сказал он, – причешись на завтрашний день. Помни, что самое лютое подчинение в Париже есть подчинение волосоподвивателям, и все их слушаются. Об остальном молчи. Бастилия есть единый предмет, о котором парижские жители молчаливы.