Василий Еловских - Вьюжной ночью стр 9.

Шрифт
Фон

…Каждый час налетали вражеские эскадрильи, и воздух все время был наполнен прерывистым, будто захлебывающимся шумом немецких самолетов. Лисовский видел, как падают бомбы, слышал их противно-пронзительный свист. Он без ошибки определял - здесь помогал ему холодный рассудок: если бомба сброшена над его головой, бояться нечего - в сторону отнесет, а если чуть впереди - ветры почему-то все время дули в одну сторону, - тогда уж держись - припадай к земле.

Лязгают гусеницы вражеских танков, надвигающихся на окопы, опять содрогается земля, уже от снарядов, и как-то по-другому содрогается - мелко, нервозно, осыпаются окопы. Лисовский бросает связку гранат, и черная громада с белым черепом на броне как бы спотыкается - чуть-чуть развертывается. Дикий восторг охватывает Лисовского, и он кричит, сам не зная, что.

Ночами взмывают вверх яркие, с синеватым отливом ракеты, освещая все вокруг настороженным светом и будто огнем опаляя душу солдатскую. В свете этом неживом жутко чернеют развалины поселков и деревень. Ждешь: вот-вот ударят из пулемета, из автомата. Нет, прошло. Тьма кромешная! И снова продырявливает угрюмое, бездонное небо и повисает в воздухе ослепительно яркий фонарь-ракета. Опять становится светло, как днем. Лисовский прижимается к земле, под ногами что-то мягкое, вода ли, грязь ли - не поймешь; лежит не шевелясь, пока не падает на него непроглядно-густая мгла.

Ко всему привыкаешь. И он уже замечал, что у каждой пули свой след: на сухой земле - легкие смертоносные дымки; порой их много, и кажется, что земля дымится. Нельзя сказать, что Лисовский не боялся пуль. Не боится разве что сумасшедший и человек, твердо решивший покончить свои расчеты с этим миром. Сперва он вздрагивал, когда слышал их зловещий свист, кусал губы от злобы на себя, матерился истово. А потом все это прошло, лишь отмечалось в мозгу: "Ишь как посвистывают".

…Солнце по-детски веселое, облака ласковые, трава в мирном сизом тумане, и нелепы, некрасивы, страшно лишни на этом радужно освещенном, беспечном поле крадущиеся темные, жесткие фигуры немцев. Где-то сзади - испуганные крики наших солдат. Наши солдаты отступают. Лисовский ловит в прицел темные фигуры…

Какие чудовищно грубые звуки у боя, у войны… Дикое, недостойное человека дело - война. История, созданная людьми, в общем-то, не очень гуманна: она всегда была благосклонна к тем, кто много и безжалостно проливал кровь человеческую, - тому давала славу и часто почет. Настоящая цивилизация наступит тогда, когда люди не будут убивать друг друга и профессия военного станет казаться жестокой и непонятной.

Когда их полк разбили, Лисовский, переодевшись в "гражданское", два дня бродил по деревням и лесам. Лихорадочные, ястребиной зоркости глаза его видели…

…По улице немец-офицер идет. Картинно-красивый, горделиво-прямой, неживые, как у робота, движения. Даже издали заметно: надменностью, пренебрежением ко всему и ко всем человек этот пропитан с макушки до пяток. Остановился, нехотя поманил пальцем хромого мужичонку, что-то недовольно говорившего и грубо размахивающего руками, и небрежно, как бы делая одолжение, ударил его и пошел дальше.

А потом - вовсе страшное… Трупы женщин и стариков, кое-как засыпанные землей. И везде пепелища, вонючие головешки, странно оголенные печи с длинными трубами. И запах крови. Везде чудился Лисовскому терпкий противный запах крови.

Конечно, он был немножко странен и понимал, что странен. Зачем-то сказал красноармейцам, что он чернорабочий. "Не хочу выделяться". Но все равно выделялся. Можно по-разному выделяться. Даже грубостью. Даже ленью. У него был все же нелегкий характер: и самолюбив, и порою заносчив. Шаги и те злобные, стремительные. А ребята попались хорошие. И Чудаков, и Васька, и другие. Смешно разозлились на него в тот первый вечер. Не заметили, что он был тогда пьян: выпил самогонки у старика крестьянина, чтоб хоть немного забыться. Самые что ни на есть штатские люди. Смирные. Кроме Васьки. Дня за два до смерти он сказал, впрочем, довольно равнодушно: "А знаете, никто никогда не звал меня Васенька, Василка или Васек. А только - Васька. И иногда - Вася". И еще признался, что ни разу в жизни не произносил слово "мама".

В окопе изувеченный бомбежкой солдат ревел и просил, чтобы его пристрелили. А перед самой смертью звал, как ребенок: "Ма-ма! Ма-ма!" Васька не стал бы звать.

Когда Лисовскому поранило пальцы, он плюхнулся на стул, застонал, заматерился. Ребята подумали: трус. А он боялся одного, - что не сможет больше играть. Он не знал, что ранение легкое. Как музыканту без пальцев?

С Чудаковым и его ребятами Лисовский опростился, огрубился, чувствуя в этом даже какое-то удовлетворение и дивясь, как странно быстро при определенных обстоятельствах теряет человек всякий лоск, меняет привычки, становится совсем не таким, каким был. Лисовский вошел в новую роль. И лишь изредка срывался. Как-то завел Васька разговор о музыке. Сказал, что немцы "все на губных гармошках симфонят", а вот баянов у них не видно. А еще хвалятся, что страна богатая, музыкальная. "Баян - это русская гармоника", - отозвался Лисовский. "Гармоника само собой, а то баян". - "Русская ручная хроматическая гармоника, - начал сердиться Лисовский. - Названа по имени легендарного древнерусского певца Бояна. И на губной гармошке нельзя симфонить. Нет такого слова - симфонить". Он вовремя понял, что не туда повело его, и закрыл рот, будто на замок. Это были последние слова Лисовского о музыке.

И вчера и позавчера где-то рядом в кустах без конца насвистывала птица. И сегодня неумолчно насвистывает. Какая примитивнейшая мелодия и какой неприятный металлический голос! Почему у нее такой голос? И почему в лесу так жарко? Душно и жарко, как в печке. В степи не бывает так жарко и душно. Там свежий воздух, и ветер, и солнце над головой. А здесь - кусты. Неподвижные, мертвые кусты. И плешивые стволы сосен. Острые шишки на земле.

Он лежал все под одной и той же березкой. Все реже приходил в сознание. И странное это было сознание - разумные вопросы к самому себе и слова "Пить!", "Душно!" перемежались с бредовыми словами, непонятными, бессмысленными. Ему чудилось, что рядом красноармейцы, что они разговаривают с ним; водил расширенными зрачками широко раскрытых глаз, но это были неосмысленные, механические движения, взгляд оставался мертвенно-тусклым. И опять лежал неподвижно, безмолвно, с восковым лицом. Хотелось пить. Поначалу жажда была терпимой, но потом… Он никогда не думал, что это так мучительно. Как пытка. Он не мог больше без воды: во рту пересохло, язык и губы потрескались, слюна была густой, как сметана, и забивала горло. Откуда бралось столько слюны, если в нем все высохло, кажется, до последней кровинки. Хоть бы немножко воды, хоть бы глоток!

Ему казалось, что он чувствует запах воды и слышит бульканье ручейка. Ручеек где-то близко - может, там вон, в низине. Там должна быть низина, а значит - вода. Ручей или озеро. Какая жара! Какая страшная жара!

Он снова пришел в себя под вечер. Одна-единственная мысль бушевала в его мозгу: пить!.. Надо было пройти или проползти эти сто, двести метров… сколько там. Лисовский попытался встать, но упал и долго лежал, задыхаясь. Снова попытался… Нет, в полный рост не получается, надо согнувшись, держась за стволы березок, или ползти. И он пошел, держась, и полз, выговаривая, а точнее - выстанывая проклятия и самые грубые ругательства.

Как он и предполагал, вскоре начался крутой спуск, Лисовский покатился и ударился о раненое плечо. Боль была столь сильной, что он потерял сознание и очнулся уже в темноте. Он не мог понять, сколько пролежал: может, час, может, два часа, а может, и сутки, - какое это имело значение? Он еще способен чувствовать боль - значит, организм борется. Это была случайная мысль, появившаяся на мгновение и исчезнувшая. Он хотел одного - воды! И думал, что она близко, где-то совсем близко. Под ногами редкие кочки, справа и слева - жидкие кусты. Земля, кусты, сухие кочки и ничего более. Возле кочек бывает вода. Нет, нету! Пахнет прелью, гнилью. Почему так противно пахнет? Какая беспросветная мгла, тягостная мгла.

"Пить!.."

Вдруг сзади грубо и зловеще ухнуло. Лисовский не знал, кто кричит - зверь или птица, он никогда не слыхал такого крика, но даже не вздрогнул, уже не был способен вздрагивать. Шагнул раз, другой и… провалился в трясину, которая стала засасывать его, окутывая гнилью и вонью. Он сразу понял: это конец, но не хотел смириться с нелепой смертью и шарил, шарил, дергал, дергал руками, безуспешно пытаясь за что-нибудь ухватиться. Но возле него были только трясина и воздух. И - тьма.

СОСЕД

© "Советский писатель", 1982.

Еще Цицерон сказал: "Человеку свойственно ошибаться, а глупцу настаивать на своей ошибке" - эта фраза надоедливо лезла в голову Николая Николаевича Варакина и злила. Оба дня - вчера и сегодня - его не покидало крайне тягостное, удрученное настроение. Ему было стыдно. И стыд он чувствовал прежде всего перед самим собой. А перед людьми - что, они поймут это как критику, и только. Но он, сам-то он, знал: это не обычная критика. Да и вообще, критика ли?..

Собственно, что произошло? В тот день… Нет, начнем, пожалуй, не с этого, а с рассказа о болезни.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке